21 опыт проживания смерти и бессмертности
Хор Орфея
Никто из нас не видел твоей смерти. Мы видели тебя живым: на цыпочках за нами ковыляла смерть, когда мы несли тебя и молились, даже если не знали веры. Я вскинул голову и молился белой кошке, распятой на тысяче молний. Кошка почернела от горя, не в силах исполнить мои мольбы.
Мы видели тебя пустым: когда наш капитан оттащил от тебя — от тела твоего оттащил твоего — нашего — капитана. Мы звали их капитанами, не зная, что наш капитан теперь — девочка с китайским мечом. Я молился китайским драконам, и меч у неё в ножнах плакал не в силах погасить твою смерть.
Твою смерть видел он, наш — твой — капитан: заслонил нас от неё, будто мы так никчемно-трусливы, что смерть твоя и нас заберёт, позовёт тонким звоном копытца о сталь. У тебя за пазухой он звенел, словно сердце твоё было клинком.
Твоей смерти в глаза он смотрел, заслонив её, точно дуло, точно все её пули только ему и были предназначены — нежеланный, но необратимый дар. Мы смотрели ему в лопатки, мы забыли, что нужно вдыхать, и тела наши дышали с задержкой, мы не знали, зачем. Мы не знали, как взять у него хоть частицу твоей смерти — он впитал её до краёв, и она лилась через край, из глаз его солью, нам в уши вливаясь воем.
И в моей ладони горели незримо твои пальцы — отпечаток тех дней, когда над нашими головами реяло флагом капитаново сердце. Мы спускали его, не смея отвергнуть приказ, окунали в чужую кровь. Она на головы нам стекала — пока поднимали обратно, пока не иссохнет, всего мгновение. Ты запрокидывал голову и смотрел, словно молил, чтобы твоё сердце было там, на кончике острия. Словно желал обменять свое на его, чтобы его сердце вернулось на место. Но сердцу не было места в нём.
Твоя смерть взяла его, он кричал, как кошка, которую нанизали на молнии, вместе с сердцем, со всей его кровью. Наш капитан его обнимал. И был на неё так зол — на смерть твою, что никого из нас не взяла ему в провожатые. Что только ему одному отдалась, и теперь капитан капитана тащил обратно: откуда-то из предсмертных чертогов, куда он за тобой шёл, спускался по нитке твоего пульса, пока она не догорела.
И в моей ладони остыл отпечаток твоих сжатых до боли пальцев. И в моих ушах крик капитана стал твоей погребальной песней. И все мы тихо её подхватили, удаляясь прочь от твоей смерти, стоя над телом твоим безмолвным, и не был ни он и никто из нас для тебя Орфеем.
2.11.23
Завещание
Текст проходит сквозь меня. Твоя смерть проходит сквозь меня. Мне хочется закричать, остановить это прохождение, это хождение за все моря, гремящие в ушах, бьющие корабль под дых. Я вскрикиваю и роняю перо. Наш с тобой, теперь только мой, капитан умолкает.
Он просил меня записать, я открыл журнал, и его слова ветвились, тщились, вились молитвой, словно он прятался в них, как в водорослях, и я потерял нить его рассуждений, записывая бездумно, собирая буквы на нитку ритма, его голос был нудным и грустным, и я слышал в нем море и крик. Я закричал.
Я не чувствую твою смерть чем-то страшным и чем-то горьким. Я не чувствую твою смерть. Мне кажется, ты ходишь среди нас, заглядываешь нам под руки, и мы начинаем крепче затягивать узлы. И мы начинаем меньше наливать рома в кружки — нам же еще на вахты. И мы начинаем ближе подходить к бортам — к пониманию жизни.
К понимаю смерти подойти невозможно. Я не чувствую твою смерть. Я словно её проживаю. Ты не чувствуешь воздуха, пока не окажешься под водой. Ты не чувствуешь боли, пока не окажешься в безопасности.
Ты не чувствуешь. Тебе так повезло. Ты ускользнул из этой самой чудовищной драмы — хоронить кого-то, кто был слишком огромен. Мы не успели почувствовать тебя. Мы касались тебя ладонями, ты шел нам в руки, как большой куш, как удача, настигшая нас на грани фола.
Ты сказал, что мы будем жить вечно. Мы сидели в подвале, и той вечности оставалось пара часов. Ты сидел под потоками мокрого, слёзного света, утешал нас насмешливым воркованием. Никто не знал, что ты так умеешь. Никто не хотел, чтобы ты замолчал.
Мы должны были что-то сказать. Мы стояли над мертвым тобой, и никто не нашел ни слова. Все слова разметались по небу, облаками легли на море. Все слова растерзались пером по бумаге, когда наш капитан попытался их подчинить, приковать к листу, утопить в чернилах. Он расплакался, я записал: как он плачет, как он сморкается в кружевные манжеты своей рубахи, как из горла его вырывается сдавленный — текст: как он смотрит сквозь слезы стыдливо и загнанно. Я молчал.
Твоя смерть течет сквозь меня чем-то вечным, стирающим шрамы. Словно кровь твоя, расплескавшись по палубе, сделала нас неуязвимыми для страдания, для горя, для самого страшного из грехов — беспамятства. Словно каждым шагом и каждым вздохом мы теперь поминаем тебя. Словно мы должны жить вечно, раз ты нам так велел, раз это было твое завещание.
Текст течет сквозь бумагу, и чернила въедаются в пальцы. Я въедаюсь зубами в память. Я записываю тебя, как самый ценный документ эпохи, которой мы не были, которой мы стали. Твоя смерть наделила нас всех правом остаться вечными, правом иметь значение, правом быть больше, огромнее, чем один, в горе молчащий над чьей-то могилой, отчаявшийся человек.
31.10.23
Последняя брачная ночь
Время сжимается в пулю, бьёт под ребро. Кожа пробита, пробит лён, кожа пробита, пробита плоть. Золото стрелки загребает песок минут — в песок уйдёшь, как всё наше время, как все наши песни — последнюю спел на бис.
Ты перерос меня. Мне было больно. Я перерос тебя. Мне было страшно. Ты вывернулся из смерти — не подчинился: я дал её как приказ. Как мой каприз ты её отверг.
Время стекает по моим пальцам, солёное на вкус, как пуля. Время сворачивает карты, отступает перед тобой.
Ты шагаешь в её ритме — смерти, которая течёт, как краска, ведёт контур, держит твой строй. Ты танцуешь с ней — с той одной, которая тебя выбрала, с которой ты выбрал быть. Вязнешь в песке, солёном от моих слез. Я ревную тебя к ней, я ищу в твоих глазах след: может, ты передумаешь, может, ты пошутил.
Твои шутки не бывали смешны. Твои шутки были для меня как смерть, как пуля, которую я ловил голой рукой.
Время бьёт меня по лицу: я вижу твои глаза, они полны любви. Ко мне и к каждому, кто тебя провожал, кто просил на бис, кто тебя держал. Твои глаза полны пустоты, в моих глазах настаёт ночь: я не хочу смотреть.
Я смотрю. Взяла тебя смерть у меня в мужья. Не спросила, сказала да.
3.12.23
Зеро
Твой член был моим трофеем. Я осязала тебя нутром, и ты не смел ни податься вперёд, ни пойти на попятную — мне отказать. Над тобой нависала я, как волна, замершая над бортом, как рулетка за секунду до выигравшего зеро.
Я не знала, могу ли тебя поцеловать. Мне было страшно. Словно ты прокусишь губу мне насквозь, и я не решусь зашить её — вставлю вычурное украшение. Напоминание. Символ трофея, который нельзя оставить себе.
Нельзя оставить себя с тобой. Нельзя попросить остаться.
Можно — смотреть в глаза. Признания в любви повторять на всех языках, какие только бывают. Твой язык милосердно меня взял, рот мой обессловил. Страх мой в твоих зубах застрял, белых, как моя нерастраченная, тебя объявшая невинность.
Можно — пересчитать по пальцам — вздохи твои, и нежность мне в дар, и жадность мою — рук, бёдер, почти не моргающих глаз. Я знаю, что ты не исчезнешь, пеной морской не уйдёшь сквозь меня. Я знаю, что это я — склоню перед тобой голову, поймаю губами твой вздох, пальцами сосчитаю твой пульс, в ритме его на твоих волнах достигну предела. И за него соскользну с тебя.
Я не возьму трофеев — ты меня принял в дар.
4.12.23
Дантянь
Он положил руку мне на живот, плоский от юности и излишней свободы, и спросил:
— Ребёнок?
Я могла бы быть его ребёнком, если бы он только захотел — иметь детей, вырастить их свободными и бесстрашными, любить их в горе и в радости. Горе было его дочерью. Радость его страшила. Он был стар.
Мы встретились, когда он стал бесстрашен. Он был одет в кожу и лён, чёрные от его уверенности в своей правоте. Я была одета в глупость, скрывающую мой ум, чтобы не спугнуть.
Чёрная ткань под его ладонью нагрелась. Возможно, нагрелась не ткань моей рубахи, а самое моё нутро, которое могло бы зачать от него дитя, если бы время было на нашей стороне. Всё время вселенной разделилось между нами не поровну: я могла в нём купаться, он мог на него смотреть.
Он повторил, как будто волна накатила на берег:
— У тебя там ребёнок?
Я фыркнула. Я была девицей, и если бы меня сосватали ему в жёны, ему могло бы достать благородства взять меня под крыло и найти мне другого мужа. Не оставить меня вдовой.
Он осязал неосязаемое и видел от всех сокрытое. Ему казалось, что его ладонь объяла пылающий золотой шар. Я протянула руку — он вздрогнул, но не отшатнулся. Во мне тихо хрустнул осколок юности. Я взяла себе частицу его старости. Он сгодился бы мне в мужья, я нескоро бы овдовела.
Под моей ладонью его живот, скрытый в чёрных слоях ткани, поднимался и замирал, прежде чем отпустить вздох. У него не было ребёнка, и он сам был почти дитя — восставшее против смерти, идущее против ветра. Я осязала свет.
— Мне приснилось, — сказала я, ощущая его ладонь, словно он касался меня изнутри, словно между нами растянулась любовь, та, что бог, — будто ты был женщиной на сносях.
Он вздохнул рвано и ветрено. Его смерть была на сносях. Собиралась родить его прочь. Он приснился мне на прощание.
5.12.23
Дантянь — в даосизме и традиционной китайской медицине — место локализации жизненной энергии
Свет квантовой запутанности
Я смотрю в твои глаза и слепну. Сноп света пробивает меня насквозь, я раскалываюсь на две половины. В одной половине живёт твоя смерть, величественная и вечная. Как пластинка на вертушке диджея, она вращается призывно, просит: трогай меня, прижми меня пальцами, как пылающий ожог, как сквозное отверстие изнутри наружу, кровью закупоренное. Откупори меня. Пей.
Я пью. Я бы — до дна. Чтобы оттолкнуться.
Но смерть твоя кружит меня заевшей пластинкой, и я кружусь, и платье моё солнце-клеш, и слепну я от того, как в твоих глазах простирается истина: смерти нет. Есть только знание: ты умер.
Ты был мёртв, когда мы встретились. Я всегда это знала: на лезвии времени, на тонком и жидком, как поверхность моря. Ты был жив, пока вращалась пластинка.
Ты жив, когда моя вторая, отколотая — оторви и брось — половина хохочет твоей смерти — тебе самому в лицо. Ты выбрал её, я выбираю другое. Я выбираю отвернуться. Твоя смерть прожигает мне череп. Я всегда её знаю, я помню её глаза. Я помню, как глаза твои пронзили меня насквозь, как будто от этого зависело, будешь ли ты живым.
От этого и зависело. Ты жив, пока я на тебя смотрю. Ты мёртв, если я это выбираю.
Я смотрю на тебя, как Хёль: одним глазом, красным от пламени, я вижу твою смерть, в которой ты слишком хорош. Вторым глазом, синим от неизбежности, я лишаю тебя смерти. Я вижу тебя живым. Я иду по твоим следам, которых ты не успел оставить.
Я щелкаю скорлупой, которая — мои две половины, хрустит в голове моей шестернями: ты умер, ты жив, ты выбираешь, и я выбираю снова, ты выбираешь и умираешь снова, и пальцы мои скрипят, пытаясь остановить вращение, и пальцы мои горят, подставившись под слепящее пламя, под свет твоих глаз, под слово твоё, что моего сильнее, под время твоё, что моего древнее, под вечность твою, которая — даже если сейчас я стою, упираясь в смерть твою грудью, живая, — переживёт меня, даже если ты умираешь.
20.11.23
Поминальный пляс
Приходил ко мне первый — был ликом чёрен от страха потери. Провожал меня в последний путь. Долго шёл, отпустить не хотел. Все его сны мной, как поля, истоптаны, все плоды моей утратой очернены.
Приходил ко мне последний — был сердцем светел, деянием глуп, но словом умен. Одарил меня надеждой и верой в себя. Отпустил меня, как будто не было на мне грехов, и слёзы его были не обо мне, но для меня. В знак признания.
Приходил ко мне юный — целовал меня словом, алым от густоты мгновения. Поминал меня добром, отпустив моё зло, отгрустив мой уход до конца. Словно были мы вместе так долго, что на память — всю оставшуюся от меня — ему хватит лишь этого вздоха.
Приходил ко мне добрый — молчал незлобиво, внимал моей смерти так, точно и в ней находил утешение для всех безутешных вокруг. Над моею могилой пускался в пляс — не успели при жизни сплясать. Не успели поднять друг за друга стаканов, поднимал теперь свой за меня.
Прилетал ко мне белый, провожал меня криком, говорил со мной, будто я жив.
27.10.23
Разрезающим связки
Когда ты был жалким, когда был жестоким, часть меня умирала от каждого твоего взгляда. Каждое слово било наотмашь, под дых, добивая каблуком под кадык. Ты был словно зеркало в бездну оракула, древнего, страшного, как библейский суд.
Ты был одновременно — я, жаждущий унижения, жаждущий отвержения, потому что ничему иному жизнь меня не учила. Мои дети, и лошади, и собаки, даже свинка, ждущая Рождества, все знали, как унизить меня безупречно отточенным лезвием слова. И я знал это сам. Ты был лезвием.
Мне хотелось — на тебя напороться, тебя сломить. Обмануть, изломать, унизить, смеяться тебе в лицо, прижав свой каблук, обтянутый шелком, к бездарно опустевшей руке. Раздавить тебя, если ты не попросишь пощады. Любить тебя, если попросишь. Ты не просил.
Теперь ты стоишь, и золото пятнает твои члены, как будто ты сам — оракул, почитаемый и безразличный. И твои ладони пусты, готовые выхватить лезвие из чужой руки. И чужие руки твоя опора. Ты больше не режешь их связки наотмашь.
Ты больше не плачешь, сохраняя лицо, беззвучным лающим злобным смехом. Ты больше не хочешь — унизить, сломать, умереть в нечестном бою. Не хочешь заслуживать наказание — для меня. Больше не хочешь скормить меня свинке, ждущей смертельного Рождества.
Ты — стал тем, чем никто из нас не был. Тем, кто выходит из боя до того, как начнётся бой. Тем, кто оставляет любовь до того, как её безответность станет клинком, разрезающим связки, давящим на горло золотым каблуком.
Ты стал кем-то, кого я хотел бы уметь увидеть, простить, полюбить. Но мне не хватит ни веры, ни остроты взгляда тебя разглядеть. Тебе это и не нужно.
21.10.23
Дао Шута
Я смотрю на тебя и не знаю, кто ты такой. Ты больше, чем я мог себе вообразить. Я смотрел на тебя как на набросок в своём альбоме, но ты изорвал листы представлений о себе и вознесся передо мной огромным живописным полотном, малиновым закатом посреди пасмурного штормового неба.
Я слушаю тебя, открыв рот, и у меня горят щеки. Я потерялся в твоём голосе, и твои насмешливо-алые губы запретным плодом манят меня куда-то вверх, когда растянутая, распятая тобой нота забирает всё выше. Я бы думал, что это похоть, скучная в своей привычности. Я бы думал, что это скука — что всё мной изведано, всё мной исчерпано, и никакое ощущение жизни не будет достаточно живым после всей той смерти, по канатам которой я танцевал шутом с цветком крысиного хвоста в зубах.
Я не знаю, кто ты такой, и твоя ладонь незнакомым жестом ложится мне на плечо. Я и сам не заметил, как ты стал — одной со мной крови, одной со мной масти, такой же беспроигрышный в своей фатальности джокер. Как ты стал с нами — из одной колоды и одной с нами усмешкой одарил врагов. Мы больше не были твоими врагами.
Это не была похоть. Это не была боль недоступности. Ты стал так доступен, что я мог прошептать прямо тебе в рот любую похабную нежность — и ты не ответил бы ударом наотмашь. Ты ответил бы нежностью и насмешкой, ты ответил бы длинным печальным вздохом — ты был полон любви, и от твоей любви мне щипало шрамы под рубашкой, не видимые глазу, не слышимые уху, когда сердце моё спотыкалось о чувство, о слово.
Ты был так полон и так завершён, что мне казалось: стоит моргнуть, и ты исчезнешь. Но ты пил с нами из одной бутылки, ты смеялся с нами над одной шуткой, и мне не хватало рук, чтобы объять тебя, чтобы измерить ту глубину, из которой ты смотрел на нас.
Ты стал больше, чем любовь, которая тебя разрушила, и больше, чем похоть, которая мне наскучила, и чем ненависть, которая слезла с тебя старой кожей. Ты стал золотом посреди чернёного серебра наших скорбей. Ты стал моей личной скорбью о том, что мои канаты не дотянутся до тебя, что ты иссякнешь, как любой источник неиссякаемой силы, едва мне достанет мудрости протянуть тебе не руку, а чувство. Потому что тогда я сам стану себе источником, а ты станешь вечностью под вечерним, малиново распятым надо мною небом.
19.10.23
Зеркальная
Моя смерть смотрит на меня из зеркала, из-под полуприкрытых век цвета больных ирисов — фиолетовый кусает желтый. В глубине отражения костюмерша перевешивает платья, и каждый ее жест излучает отчаяние — ни одно платье не подходит к этим глазам. Каблук в минус десять сантиметров не уравняет счет.
Гневлива моя смерть. Гример, маленький человек без возраста, снует за спиной, печально поглядывает в свой чемоданчик: не в его власти стереть с лица эту злую недоулыбку, перцем присыпанное молчание.
Я выхожу на сцену и низким грудным голосом пою тягучие коктейли из мертвых цветов и больных лошадей, чьи копыта с хрустом ломаются о гнилые листья осени.
Костюмерша плачет за пыльной кулисой, и по ее щекам расцветают чёрные вёсны — как неубранный снег на исходе апреля.
Моя смерть смотрит на меня из прозрачного тонконогого бокала, когда я, улыбаясь вполголоса, длинными ногтями, как карты, раздаю визитки, принимаю чужие в ответ. У нее пышные локоны и холодная сталь вместо слов.
Я засыпаю в постелях-трясинах президентских люксов, моя смерть целует меня в щеку, заслоняя ладонью свое отражение в стальной зажигалке. Ночами ищет меня, глубока и темна, смотрит сквозь лёд до рези в глазах.
Когда рядом со мной разобьется зеркальная витрина, случайный осколок станет нам венцом.
18.04.11
Беспредельность (автор Green Ася)
Он смотрит на меня. Исследует. Я знаю это, потому что я чувствую его взгляд, и я вскидываю глаза, отворачиваясь через долю секунды, потому что мне стыдно. Что он видит? Маленькую девочку, которая нуждается в утешении? Мне не нужно оно, я сама неплохо справляюсь с этим: держу себя на руках, утираю себе слезы. Женщину, которая не знает, чего хочет? Это лучше.
Это лучше, потому что тогда он видит меня. Я думаю: а если он подойдет? Я откажу ему, однажды, дважды, обожгу его холодом страха. Я хочу, чтобы на все мои «нет» у него нашлось огромное, перекрывающее все «да». Я хочу, чтобы он увидел «да» за всеми моими отказами.
Он смотрит на меня, и так не должно быть. В его взгляде слишком много стали, и остроты, и четкости — я могу не хуже, я знаю. Я могла бы (посмотреть в ответ, метнуть кинжал, улыбнуться зазывно, показать, что мне не все равно), но его внимание расходится по мне уколами игл, от которых и страшно, и пьяно, и горько. Он же не подойдет.
Я слишком. Я всегда слишком (большая, маленькая, ненужная, нужная, жалкая, яркая, горячая, холодная, умная, глупая, чувственная, бесчувственная) — если он видит меня, он видит все те отказы, все те попытки, несмелые, неловкие, полные безответности. Противоположности сталкиваются во мне, разрастаясь в беспредельность по обыкновению своему. Под его взглядом они съеживаются по углам, и я не знаю, что с ними делать.
Никогда не знала. Мне хватило трех кинжалов взгляда, чтобы оценить его: он слишком. Слишком мощный, четкий, сильный, важный. Мне хватило и двух секунд его внимания, чтобы понять: он заполняет собой весь зал, захватывает, как жара, и ничто не сможет проскользнуть мимо него. Я знаю: он чувствует мои кинжалы. Должен же он почувствовать клетку моего страха. Пожалуйста, думаю я направленно, не переставай хотя бы смотреть. Пожалуйста, возьми меня.
Это глупо: я никогда не могла взять саму себя. Меня слишком исчезающе много, чтобы ты мог подойти. Может, я хотя бы не пугаю тебя. Самость моя бьется о прутья, режет кожу и обрывает перья бесконечных крыл. Я чувствую это, как зуд под лопатками, как сжатую диафрагму.
Он встает; я сжимаю в руке что-то холодное — вилку, нож, ложку. Он идет — ко мне, от меня, прочь из моего мира, чтобы я вспоминала потом размыто эти пять минут, чтобы думала бесконечные «а что» и «а если бы». Я думаю о том, что могла бы его остановить: написать на салфетке телефон, схватить за рукав, окликнуть, поймать взгляд. Что бы я потеряла, кроме своего страха и изношенной, никому не сдавшейся гордости?
Он подходит к моему столику, и я зарываю взгляд в недопитый кофе, в недоеденный штрудель, в недо-что-угодно; я не могу посмотреть на него, и стыд вперемешку с самоуничижением гогочут оглушительно. Никогда не могла с ними справиться. За их насмешками я не слышу его шагов — я не слышу их, потому что они остановились.
— Я видел, как ты смотрела на меня, — говорит он.
Я знаю, что это сказка, что так не бывает, но что есть мир, если не сказка (моя — немного нелепая, с налетом пошлой эзотерики и непошлого даосизма, где никто не вырезает вагинальные шарики из нефрита). Я хочу засмеяться, я хочу зареветь — просто вскидываю на него глаза, стараясь смягчить остроту кинжалов. Он ухмыляется краем рта, он говорит:
— Не нужно.
Он говорит:
— Я сяду, — и в этом почти нет вопроса, но я киваю, заталкивая слюну в сжатое горло.
Я не смогу ему соответствовать. Но, может быть, в чем-то смогу? Может быть, ему и не нужно этого? Я боюсь, что ему это нужно. Я боюсь, что ему не нужно, и что он не примет согласия, задрапированного в отказ. Я совершенно не знаю, как быть смелой с мужчиной.
Я говорю:
— Я чувствовала, как ты смотрел на меня, — и голосом моим можно заморозить целый океан, но его — не выходит. Может, он замерз давным-давно. Может, он вулкан, который не знает холода. — Ты видел меня.
Он кивает и берет меня за руку. Большое и маленькое мешается во мне, собираясь в беспредельность. Я готова заплакать, потому что чувствую — и совсем ничего не думаю.
12.10.23
Телесная недостаточность
Он подходит к ней, и моя решительность истончается до нитки моего седого волоса. Он тоже сед, но между нами пропасть размером с мой личный век: я кажусь себе сереброволосым эльфом, медленным в своей древности, в своей неспособности ускорится.
Он говорит с ней, и мне не нужно читать по губам, чтобы знать доподлинно его слова. Он говорит то, что я собирала, низала, поняла, растеряла. Что я не решилась сказать. Если бы я была сценаристом, он бы прошёл мой кастинг. Сыграл бы меня красивой и ледяной.
Она улыбается, и я читаю по её губам: его голос горяч и слова горячи. У неё на щеках пунцовый жар. У неё на руках, голых под светом тусклых затейливых ламп, мурашки ложатся в узоры, ложатся фракталами, картой — по ней он её нашёл.
Он увидел её, прочитал по моим глазам. Я смотрела так пристально, так недвижно, что он просто украл мой взгляд. Я смотрела, пытаясь остановится. Пытаясь замедлиться до скорости жизни. Я хотела потянуться носком к полу, соскользнуть с бесконечно высокого стула — подойти к ней и молча сидеть рядом.
Может, решимости во мне стало бы столько, что после этих своих шагов я бы села не рядом — лицом к лицу. Чтобы она меня видела. Чтобы она меня знала. Чтобы мой взгляд не скользил вдоль неё, зная её насквозь, а упирался в неё, принимая вызов. Может, ей бы достало слов, чтобы читать по моим губам — молчащим растерянно.
Но она смотрела на него в упор через тысячу тысяч молекул воздуха, через тысячу тысяч квантов тусклого, по бокалам разлитого света. Я смотрела, двоила её взгляд, я смотрела насквозь, поперёк и обратно. Он соскользнул с барного стула движением, лишенным неловкости, словно за всю свою жизнь узнал своё тело, взял своё тело, не терялся в его шагах.
Он подошёл к ней, седой и звенящий, заполнил её взгляд без остатка, запомнился ей, её собой загородил. И в моих волосах седина звенела тугим молчанием, неслышным и необязательным, невидимым и неживым. Я уступала жизни, которую я не знала, которая ускользала. Для которой мне недостало слов.
16.10.23
Вместо бездны
Во мне копошится страх: когда я смотрю на тебя, мне чудится, что ты нам не чета. Что ты потерял человеческий облик. Мы приложили руки к тому, чтобы тебе вернуть — не облик, но силуэт.
Умное слово стирается с языка. Мы тебе дали тень — возвысили, точно мачту, что в полдень длиннее моря, что в полночь чернее бездны, в которую ты смотрел.
Ты смотрел в неё не один, и мой страх так похож на истину: вы стали совсем похожи, вы стали — как поэт и его единорожек, маленький, тощий, злобный. Но в тебе не осталось злобы. В нём — не осталось поэзии. Только навязчивость рифмы. Только кошмары под утро.
Только — мне бы хотелось. Прикоснуться к такой же бездне. Самым кончиком пальца. Я бы даже согласился его лишиться. Я ничего не лишился. Я приобрёл: понимание, немного никчёмной ревности, большое и светлое будущее, одетое в цвета повседневности — пронизанное цокотом золота, словно нам теперь всегда по пути.
Словно прикосновение к чужой — прожитой, оплаканной, брошенной — бездне делает меня больше, делает меня шире, делает меня кем-то, кому ты протянешь руку. Делает меня кем-то, к кому на исходе века вместо безносой-с-косой придёт тощий единорожек, видавший смертей не меньше.
21.10.23
Медовый месяц
Когда мы встретились, ты изъяснялся лишь посредством ругательств, да таких затейливых, что я ни в одной книге не встречал им достойных соперников. Я мелочно пересчитывал твои замечания, молча клялся себе: отомщу. Ты был сам — весь насмешка, плевок мне под ноги. Ты был.
Когда мы прощались, я знал, что ты знаешь: как читать мои глупые книги, отрванные от реальности; как заставить меня краснеть оттого, что твоё оскорбление звучало как самая лестная похвала; как утешить меня и заставить смотреть тебе в рот в восхищении. Я знал, что речи твои бывают затейливее, чем книги, что мысли твои блуждают так далеко от меня, что тебе приходится — возвращаться. Ты не вернулся.
На мой корабль тебя принесли. Ты не вернулся сам. На твой корабль. Он стал нашим, мы все были одной теперь крови — твоей, умытые ею, как из самого желанного родника, как будто в пустыне бескрайне солёного моря мираж оказался островом, а не смертью. Оказался день нашего спасения — смертью.
Потом говорил мне мой писарь, и мне захотелось за ним записать: слова утешения. Сам уж он давно не записывал: растерял я свое красноречие, будто взяло меня белокровие, будто вся моя кровь — твоя, только нечем тебе её взять. Только некому мне — отдать. Даже слово, не то что кровь.
Говорил он, и кровь моя стыла, что любовь не бывает лишней. Что любви не бывает мало. Что любви не бывает много. Что любви — хватает на всё, на целое сердце мира. И если мы мир, то хватит любви нам всем. Но что теперь делать с той, что тебе причиталась? Что теперь делать мне самому с собой?
Постелил мне постель мой суженый, тот, кого ты любил. Накрыл мне стол мой суженый. Тот, что тебя любил. Распалил моё тело мой суженый. Отчего ты любви не допил? Отчего ты любви недознал? Отчего мой медовый месяц — на земле, в волнах одеяла, — прошёл поминальным плаванием — по волнам твоей соли-памяти?
Говорил мне мой горе-суженый: недостанет нам всем любви. Молчит теперь, всё его красноречие было твоим. Нам двоим с ним любви было — испить сполна. Захлебнулись в ней, без тебя не выстоим.
30.10.23
Не перестанет
Ты прожил эту жизнь до дна, и пусть я не хотел поверить — внутри себя я знал, что это так. Ты стал так стар, что я ощутил себя мальчишкой, когда баюкал тебя, не желая отпускать остывшую ладонь.
Ты был так стар, когда твои слова, столь неуместно мудрые, ложились мне на лоб холодным поцелуем — ты не просил, я не подумал наклониться ближе. Слова смывали возраст и давали мне незаслуженное право быть невинным. Таким, каким я себя уже не помнил. Таким, каким ты никогда меня не знал.
Ты становился стариком у меня на глазах, и я пытался смыть эту старость с глаз долой ручьящими слезами. Ты улыбался мне, как будто первый раз в жизни мои слезы были для тебя. Уместны и желанны. Как будто лишь одни эти слезы сделали твоё прощение не вынужденным жестом, а даром, данным добровольно и от всей души.
Ты становился старше, чем все старики, которых я встречал, и подступающая вечность смотрела сквозь тебя бездонно молодыми глазами. Я хотел запомнить тебя не таким. Но я забыл тебя любым другим — когда забыл, как быть хотя бы для тебя — почти невинным.
Твои глаза заполнились молчанием и слезами — моими, когда я пытался рассмотреть за вечностью тебя. Но я не мог. И возраст опускался мне на плечи: свой собственный, и тот, что мне достался от тебя, и тот, что мне теперь хотелось носить за нас двоих. Но я был тоже мудр, теперь, когда твои глаза закрыла вечность. Я знал, что брать чужое бесполезно. Я знал, что ты испил своё до дна. Я знал, что на моих плечах твоё благословение.
Ты был теперь моложе каждого из нас, моложе, чем невинность и её утрата. Ты был, и мне так страшно было знать, что — перестал. Так страшно было знать, что не перестаёт только любовь — слепая в своей откровенности, невинная в своей способности смотреть в лицо всему, что совершил, о чем жалел.
Я смотрел тебе в лицо и помнил всё, за что ты меня простил, за что я тебя простил, за что мне пришлось простить нас обоих, потому что только так я мог быть уверен, что любовь не перестанет, пока и я не стану вечно молодым.
30.10.23
Кроличья
Девочка с глазами кролика по кличке Эдвард отрезает шерстяные нитки от мотка, перепутанного её суперпозирующим котом. Её руки ранятся о шершавость волокна, волокно стирает её кожу мгновенно.
Кролик по кличке Эдвард падает в кроличью нору, прямо девочке в глотку, глубоко аж до бездонности. На её нитках колышутся мелкие куколки, немножко бумажные, немножко похожие на живых.
Однажды они были гусеницами, теперь их бы пришить на платье. На платье танцующей женщины, зубастой, как кролик, переваренный и обмякший, и шестирукой, как единорог, которому отрубили пару лишних конечностей. Девочка смотрит, как платье колышется, серое, словно женщину забросали в движении пеплом. Словно мир для неё поднял пепельные бури — вместо песчаных, вместо морских.
Женщина жуёт кусок кроличьего бедра, переломанного долгим падением. Ни одна из его лапок не приносит счастья, потому ни одной он не отдал добровольно.
Девочка давится пеплом. Пепел растёт из неё, чтобы на кончике языка стать цветком, ядовитым для неё, питательным для шестиногой лошади, для безголового кролика, для всех бездонных и страждущих: пепла, любви, поцелуя, забвения, лёгкости, танца и кроличьей колбасы.
13.10.23
Русское море
Разморило море под нашими бортами. Морем была я — ты была кораблём. Сквозь меня ты шла своими пальцами и словами, я ловила их, стискивала губами, трепетала ресницами. Ты мне снилась.
Снился тебе он — мертвый и беспредельный, как океан, как небо над нами. Благословил нас и отвернулся, гибнущим кораблём набок во сне повернулся. Хрипло дышал, был старым. Мы были юными, и наша смерть ещё никем не была предсказана, кроме бога, нас создавшего.
Мы не верили в бога. Верили только в себя. Шли напролом сквозь слова, сквозь критическую ошибку системы: море скорби слизнуло цвет, и глаза наши были сизыми, и кровь наша была белопенною, словно море разбилось о наши тела.
7.12.23
Кабесео
Мне приснился морозный воздух. Это была твоя смерть. В самой жаркой стране, под подолом экватора, лёд заковал моё тело в темницу, и ключ от неё ты проглотил.
Мне приснилось, как твоё тело я несу на руках. И оно невесомое, как птенец. Птица-смерть заклевала бы меня, и мне пришлось бы тебя оставить. Уронил бы тебя оземь, ты хрустально бы зазвенел. И осколки твои в глаза мне веером — танцевали мы с тобою, каждое па выстрелом каблука в доски, и щепки искрами всем глядящим в лицо.
И все отвернулись. Не позволил я никому на тебя смотреть. Хотел один с тобою остаться, чтобы не достался ты — ни мне, ни смерти. Чтобы всего тебя высмотреть, чтобы смерть с пустыми руками ушла, чтобы руки мои в её крови по локоть. А не в твоей.
Мне приснилось, что шторм ворочал мой корабль, и сам я был кораблём, и не было во мне тебя — я изгнал тебя метким выстрелом, грязною клеветой, как поцелуем клейма. Я изгнал тебя, вымел осколками, заменил себе всё на новое, новый танец выучил — нежный вальс.
Твоя смерть меня пригвоздила взглядом. Был ты нежным с ней, со мной беспощадным. Уходил с моего корабля изгнанником. Вернулся тем, кто мёртв, а потому неподсуден. И из глаз моих бьёт ключами ледяное морское крошево. Под подолом твоей могилы шелковым я слышу твои слова. Ты мне их не сказал.
9.12.23
Кабесео — в традиции танго — приглашение на танец без слов
Дресс-код
На ней серебряное платье до земли. Она сидит на парапете. Прошёл дождь. Когда она встанет, у неё на заднице будет пятно. Дождь не терпит конкурентов. Дождь считает себя серебряным и вечным.
Она считает дресс-коды скучными. Таков её ответ. Она вернётся в зал, и никому не достанет отваги сказать ей хоть слово.
В её пальцах зажата сигарилла. Рядом с ней топчется спутник. Спутнику совсем мало лет. Ей немногим больше. Спутник одет с иголочки. Ей хочется вонзить ту иголочку ему в ладонь, когда он протягивает ей руку. Спутник хрупок и молчалив. Спутник нервно трёт шею — под ладонью нет ни кадыка, ни щетины. Спутник любит играть не в себя.
Она трогает губами фильтр. Нефильтрованные ругательства дрожат на кончике языка, как огонь. Дождь прошёл мимо, но воздух так влажен, что зажигалка не хочет дышать. Сигарилла не хочет тлеть. Тлеет из окон свет.
Спутник не хочет знать: что у неё на уме; выбросит ли она подарок прямо в коробке, не соответствующей по цвету, или откроет и скривится в раздражении. Спутник не хочет знать: для чего она здесь, для чего позвала с собой, для чего серебро до земли, если дресс-код был куда менее строг.
Спутнику жмёт в груди чёрный, без серебра, смокинг. Тонкие пальцы дёргают пуговицы. Она дёргает головой: мне не холодно! Он замирает, не в силах ей возразить, застегивается обратно. Сигарилла ложится в медную воду, в щербинки асфальта у её каблука, тонкого, как надежда. Её туфли стального цвета.
У неё на сердце скребет дракон. Закинул хвост ей на шею, сталью блестит чешуя, и лапами, чёрными коготками перебирает по ткани. По мышечной, что под рёбрами.
Резко встаёт с парапета. Дождь опадает звоном. Спутник не подаёт руки — её уже и след простыл, только каблуков звон всё ещё опадает сталью. Стальная её рука, до побелевших костяшек, сжимается, чтобы не сжаться на чужом запястье.
Он серебряный, даже одетый в чёрное. Он вечный, у него глаза мертвеца и рот, искаженный живой улыбкой. Она говорит: я не думала, что ты придёшь. Он слышит: я не знала, придёшь ли ты; я боялась, что ты не придёшь; я ждала, что ты придёшь — не со мной.
Он снимает с её шеи дракона. Дракон пищит. Он целует его в ноздри, те, из которых жар пышет: страх, и ревность, и холодность. Ей сводит пальцы. Он разжимает пальцы. Дракон летит. Он разжимает её пальцы, она молчит. Он заводит её ладонь себе под плечо, укладывает на складки безупречно черного рукава.
Он открывает дверь и говорит: я не знал, что ты меня ждёшь. Она отвечает: я тоже. Он серебряный от седины, на все серебренники её старше. Он вечный, как вечна смерть, и дождь, и надежда, тонкая, как тростник, стальная, как её каблуки.
Она сжимает его руку, не отчаянно, а согласно. Они входят.
28.12.23
Ртутный вальс
Ты кажешься мне ребёнком, когда я тебя не вижу. Когда я только знаю: ты родилась, а я уже был на полшага от смерти, танцевал с ней нескладный вальс, оттоптал ей все ноги в бою.
Но ты предстаёшь предо мной, и ртутного цвета платье скользит по твоим бёдрам, пока ты идёшь так быстро. Чтобы вдруг остановиться в полушаге от меня, словно видишь мою смерть, словно ты и есть смерть.
Серый шёлк под моим касанием стекает с тебя на пол, и твои бесстыдные груди заставляют меня краснеть: я забыл, как бывал с женщиной. Ты как будто видишь во мне её — женщину, смерть, надежду на лучшее. Ты как будто видишь меня насквозь, каким я себя не знаю.
Ты открываешь рот, и вместо поцелуя он мне даёт — усмешку. Ты говоришь, и голос твой пахнет табачным дымом: «Ты кажешься мне ребёнком. Даром что сед, даром что мои родители родились, когда ты учил вальс, размахивая деревянным клинком, сшибая головы чудищам, сотканным из тумана твоих кошмаров».
Ты соткана из тумана. Я становлюсь на колени. Я расстегиваю ремешки туфель. Серый шёлк под твоими ногами течёт с каблуков ртутью. Я надышался её парами, и мне кажется: ты со мной.
Ты открываешь рот, и твои губы складываются в усмешку: «Я с тобой. Только ты не со мной». Я с тобой, только мой век обогнал твой на тот шаг, что достался моей смерти, что достался твоему слову о том, что со мной ты готова пойти и в огонь, и в воду.
Но досталась нам взамен века только ртуть, только шёлк тумана. Я целую твои бёдра, обнажённые, как клинок. Ремешки твоих туфель, помедлив, затягиваю снова. Обнимая меня одной ногой, ты ведёшь, словно вальс устарел, словно танго сменило ритм, словно смерть уступила тебе меня, потому что твоё слово было больше её молчания.
Ты открываешь глаза, покрасневшие, словно ты ребёнок. Твои груди бесстыдно облапал шёлк, ртутный в своей синтетической вековечности. Твои туфли танцуют танго: ты отбиваешь ритм, вцепившись ртом в сигарету, чтобы не потерять равновесие, память и меня, на мгновение забывшего смерть.
29.12.23
Целого мира
Ты достроил наш мир до целого, и не было тебе дела, стали ли целыми мы. Ты трогал нас раскрытой ладонью, словно не опирался, а благословлял. Ни слова от нас не ждал: наши действия скажут за нас.
Мы внимали тебе, смеясь, пока не поняли: ты достроил наш мир до такого целого, в котором мы могли без тебя. В котором твой окрик, твой смех, твоя сабля, твоя любовь уже не были для нас костылем, золотым копытом, уже не были для нас фальшбортом, который скрывал нас от кракена.
Мы все стали щупальцами его, и берег стал наш, и море, и время. Ты обещал, что время нас не забудет, что море нас не возьмёт.
Мы отдали тебя песку, песок был похож на время, мы отдали тебя ему в жертву. Ты не приносил жертв. Ты уходил от нас, завершенный и непогрешимый, и мы не могли больше быть ни мелочными, ни трусливыми. Не могли отворачиваться от себя, не могли самим себе врать, не могли подвести твоей веры в то, что мы хороши, что и ты был — хорош для целого мира, которым мы стали. Которым ты сделал нас.
22.11.23
Fin
Сборка 25.02.25
Посвящается Иззи Хэндсу — пирату из сериала «Наш флаг означает смерть»