Сборники миниатюр

Все твои песни

12 недоставленных сообщений

Илье Журавлёву

КОЛОКОЛЬНЫЙ РЕЙВ

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ, зображення №1

Мертвые умеют играть на колоколах. Это умение — то, что они приобретают по умолчанию. Новый полезный навык взамен всех утраченных (дышать, быть, жить). Кажется, что порыв ветра вырвал из рук звонаря канат, привязанный к языку колокола. Но это всего лишь некто мертвый пришел сыграть свою музыку — ту, что не доиграл при жизни. Он забыл ноты, и ветер смешивается со звоном — из колокольных пастей вырывается нойз. Звонарь ободрал руки о канаты и рухнул на колени, заткнув уши: ему кажется, что по шее течет кровь, но это плачет мертвый — оплакивает утраченное знание и талант, навык и опыт.

Колокола бьются в клетке звонницы, разбивают лбы, взмахивают длинными, тронутыми ржавчиной языками — жаждут соприкосновения, поцелуя, горячей кожи. Мертвый забыл, что такое горячее и что такое прикосновение.

Голоса ворон и галок сливаются с колокольным воем. Птицы растопырили когти и атакуют чугунные махины, танцующие в горячечном ритме. Колокола принимают приглашение и танцуют еще более страстно.

Звонарь лежит на досках и смотрит на клок неба сквозь сигаретный дым. В публичных местах давно запретили курить, но птичьи перья летят во все стороны, и с земли видно не дым, а пух. Почему бы и не покурить.

Колокола и птицы умолкли одновременно, и звонницу тугой басовой подушкой накрыла тишина. У звонаря болели уши, а от резкого перепада звука хлынули слезы из глаз. Он погасил окурок, спрятал в пачку, стер с досок следы пепла.

Колокола не издают ни звука, их высокие лбы блестят от испарины. Они хотят пить и молчать. Звонарь, тяжело выдохнув, отворачивается и шагает вниз по скрипучим ступеням. В небе немая стая кружит, кружит, точно поминает кого-то, чье имя забыла спросить и не собиралась помнить.

ФАЛЬШИВАЯ НОТА

Обогнавший меня парень со скрипичным кофром за спиной резко развернулся и уставился на меня птичьими глазами. Я не смогла сдержать смущенной улыбки. Мимо нас проплывали дома и фонарные столбы. Он извинился, прикрыв глаза, но тут же снова посмотрел на меня в упор. Я протянула ему руку.

Он перебирал мои медные волосы, каскад витых прядей, таких длинных, что я могла бы спрятаться от него под ними. Но не пряталась — он прикасался к моим щекам, губам и шее наглыми пальцами музыканта, который никогда не трогал фальшивых нот. Мне хотелось рассмеяться в его руки, но получалось лишь немелодично вздохнуть, застонать, прошептать безголосо и хрипло. Фонари таращились в окна, нахально заглядывали в нашу постель: он не задергивал шторы, ничто не могло его смутить. На его окнах вообще не было штор.

Мне чудилось, что он пролистывает партитуру моей жизни и переписывает ее набело: композитор-двоечник не справился и выбросил нотную тетрадь на газон у крыльца своего училища, откуда его с позором выставили на последнем курсе. Скрипач-самоучка, презирая любые правила и законы композиции, забрал меня, сыграл меня, я зазвучала в полную силу.

Врезавшись в меня взглядом, он извинился впрок, за все будущее и все неслучившееся. Протянув руку для знакомства, сказал: «Я влюбляюсь в каждую встречную». Я растерянно посмеялась от этого неуклюжего комплимента.

Когда он пропадал, я не считала ни дни, ни даже месяцы. Во мне звучали его безупречные пальцы, словно он продолжал играть для меня — ночью, у распахнутого окна, отдавая июльским птицам новые ноты и новые сны. Птицы уносили его музыку на юг.

Возвратившись вместе с птицами или с новой музыкой в ладонях, он извинялся, но я не помнила, за что. А если быть честной, то не понимала. Я не слышала, не отличала фальшивых нот в чудесном полотне произведения.

Мы шли с ним по улице, залитой светом желтых фонарей, и он перестал меня слушать, засмотрелся на тени голых ветвей. Тени танцевали на блестящих боках проезжающих машин, едва не выскакивающих на узкий тротуар. Он поднял глаза, но его взгляд больше не был направлен на меня. Я не вспомнила, но узнала, что он всегда влюблялся в первую встречную.

Сквозь визг и скрежет я услышала себя: совершенство музыки уходило из меня, я оставалась наедине с собой, какой никогда не была до встречи с ним. Я оставалась собой — его последней и единственной фальшивой нотой.

Его чувство оказалось взаимно. Он влюбился в смерть.

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ, зображення №2

СОБАЧИЙ ВАЛЬС

Парень играл на скрипке какой-то пропитый панк, и с неба на него падали жирные, как чаячий помёт, капли летнего дождя, обещавшего вот-вот обратиться в ливень библейских масштабов. Статуи Летнего сада кланялись музыканту, бродячие собаки садились вокруг него и внимательно слушали, склонив набок голодные патлатые бошки.

Дождевые капли размывали мелодию. Скрипка сначала жалобно закашлялась, но тут же тряхнула ирокезом грифа и загудела на одной ноте припанкованный нойз. Собаки оценивающе поскуливали, примеряя свой безупречный вокал к новой партии.

Парень криво улыбнулся пробегавшей мимо влюбленной парочке и почесал шею смычком. Дождь ловко перехватил струны и тащил дурацкую песню, которой не было конца-края. Музыкант закусил губу и положил смычок под лапы самой старой из окруживших его собак. Она бережно взяла его в зубы, как древнюю кость, которую собаки передают из поколения в поколение подобно реликвии, и затрусила прочь. Остальные собаки неспешно поднимали с брусчатки отяжелевшие от дождя зады и медленно удалялись.

Музыкант сидел со скрипкой на коленях, одним пальцем перебирая струны. Дождь вошел в раж и не желал упускать шанс отыграть сольник для самой благодарной публики — отсутствующей. Когда за голосом скрипки скрылись звуки проезжающих машин, скрипач запрокинул голову и впустил в себя холодные струи. Пальцы сжались на горле скрипки, и она подавилась, закашлялась, выблёвывая камешки бьющего по глазам дождя. Заглохла.

Когда дождь кончился, собаки вернулись. Посидели кружком, почесали языками о том о сем, но, так и не дождавшись концерта, слиняли на поиски более земной пищи. Потом болтали, что встречали здесь гения. Впрочем, собаки вечно врут, лишь бы урвать кусочек посытнее.

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ, зображення №3

ПОСЛЕДНЯЯ ТАЙНА ОКЕАНА

Я чувствую себя холодной белой рыбой, которая опускается на дно океана: медленно погружается её промерзшее тело в ледяную мглу, такую понятную и простую — ты просто знаешь, что там, на дне. Видеть необязательно.
Я проснулась оттого, что захлебнулась. Страхом. Сердце колотилось где-то в переносице, першило в горле, и меня догнал собственный крик, еле слышный — мне нечем его озвучить, моя глотка пересохла до самого дна океана.
Я твоя последняя тайна, последнее сокровище затонувших кораблей, которые брюхом ощущали пустоту, глубину и бездну. Я тот проржавевший, рассыпавшийся от вечного холода ключик, без которого не откроешь сундук, сожранный донными хищниками, слепыми большеглазыми рыбами, каких не видали на земле. Она несет меня в своем плоском желудке, и я смотрю на мир сквозь решетку тонких зубов.
Сквозь решетку собственных пальцев, пытаясь отмыть лицо, остудить жар, я смотрю в осколок зеркала над раковиной в узорных разводах, и мне видятся синяки туши под глазами, такие яркие, словно их набивал лучший мастер — опробовал на мне новую машинку, не пожалел самых дорогих чернил.
Припухшие костяшки пальцев почти не болят — кран щедро поливает живой водой шрамы на керамическом челе раковины, с каждым толчком струи ярче, безусловнее проявляя в них то ли ржавчину, то ли кровь.
Я просыпаюсь на дне океана. На твоем дне. Из-под яблочных огрызков и засохших цветов на меня смотрят календари. Они всегда говорят правду, они не умеют врать. Если тронуть листок, он расползается бархатной лужицей во всех направлениях — вверх и в стороны. Со дна океана не приходит ни слухов, ни сводок. Океан проглотил твои тайны.
Во сне я остригаю свои бирюзовые волосы плохо заточенными ножницами, но каждое утро они отрастают заново, такие же яркие, как были в нашу последнюю встречу. И лишь лицо мое остается бледным, не возвращается в него цвет, и черты мои как в немом кино — искажены криком.
Я не слышу себя.

Однажды я проснулась и узнала, что мои волосы остались во сне: мелкие бледно-голубые кудри обрамляли лицо. Мне приснился твой голос.
Я вспомнила пароль от своей страницы. «Ты там жива вообще?» — вопрошали люди, чьих лиц я не помнила и не знала. Промотала далеко вниз и открыла диалог.
За то недолгое время, что мы были знакомы, собеседник отправил мне сотни голосовых сообщений. Его соленые пальцы не справлялись с сенсорами смартфонов, они выскальзывали из его онемевших от холода рук и покрывались мелкими трещинами. Я забыла его голос. Услышав его во сне, я проснулась от страха.
Теперь я слушала эти сообщения подряд, с самого начала. Забыла поесть и забыла лечь спать. Забыла, что с тех пор прошли сотни (а что, если тысячи?) дней. Он рассказывал мне случайные истории из своей жизни, не задавал вопросов и никогда не называл по имени. А если и отвечал на мои сообщения, то делал это так, словно продолжал свой внутренний, никогда не прекращавшийся монолог. Как будто он просто делал аудио-заметки и отправлял их самому себе.
Когда я получала эти сообщения, я не замечала ничего подобного. Мне казалось, что мы ведем диалог.
Мы его и вели. Вот только свою собеседницу он выдумал и никому не показывал.
Нет, конечно, никого он не выдумывал. Это я нашла его на улице в черной летней ночи, отвлекла его от какой-то игры, и он ввязался в новую — ту, где он меня выдумал. Когда он исчез, я тоже исчезла из его истории, ведь меня никто никогда не видел.
В некоторых сообщениях он звучал не один: сидевшие рядом друзья спрашивали, кому он пишет. Он вполголоса отмахивался: так, никому. Их он часто звал по имени, про них он часто рассказывал байки. Не составило труда найти их, чтобы пригласить на мой первый концерт.

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ, зображення №4

Из его сообщений я смонтировала свою историю. Не называя моего имени, он рассказал меня такой, какой не смог выдумать. Такой, какой я была, когда мы встретились, и какой уже никогда не буду — он унес меня с собой в непроглядные толщи воды и времени.
Я стою на высокой сцене, раскрашенная кислотными стробоскопами. Мои волосы ярко-синие с бирюзовыми прядями, и на старом аналоговом синтезаторе, похожем на затонувшую яхту, я играю его музыку. Ее он никогда ни от кого не прятал — швырял в лицо прохожим, которые не хотели принимать правила его игры. Записывал по ночам и врубал в открытое окно. Удирал на последнем трамвае от агрессивно настроенных соседей и музыкой платил за проезд ошарашенному кондуктору.
Речитатив его монолога теряется под нойзовым сэмплом, но в ключевой для сюжета момент поднимается вновь, заглушая и сэмплы, и собственную музыку. Остается только его голос, и я эхом шепчу в микрофон текст вслед за ним. Зал молчит, и на моих щеках мерцает толстый слой глиттера, под которым не видно синяков бессонных ночей.

РАК

Оттого, что ты умер, моя любовь к тебе не стала меньше. Она растет во мне, как опухоль, пожирая мои болезни, играя в тетрис моим хрупким, как весенний лёд, здоровьем. Мои простуды вытекают слезами, они смертельны, как чернобыльский лес, как бледные поганки в супе. Я улыбаюсь тебе внутри себя — мои тёмные от никотина зубы ноют и скрипят во сне: на них вырастает жемчужная эмаль — только бы было на чем написать эпитафию, только бы было что швырнуть из окна, когда закончатся слова проклятий.

Моя любовь к тебе пьет мою лимфу, ест мои легкие — я дышу полной грудью, забывая купить сигарет, как будто ты их все скурил за меня, чтобы не оставить мне шанса умереть безутешной. Чтобы у меня осталось столько времени, сколько не живет ни один вирус, ни одна — тысячелетняя — бактерия.

В мои ботинки заливается вода, в мои кости заползает холод со дна — мои щеки остаются бледны и бесстрастны, словно мне внутривенно ввели пожизненный запас жаропонижающих. Словно меня уже вылечили.

Ты был моей болезнью, а теперь я рыдаю о том, что безнадежно здорова, что не осталось на мою долю ни рецептов, ни справок, ни «кто последний?». И люди в белом проходят мимо, и люди в синем на самых быстрых машинах не приедут за мной, не спасут меня, не выпишут мне обезболивающих.

У меня безупречный пульс — метроном для игры на гитаре. У меня безупречный слух — в темноте я пройду по карнизу.

В белой палате меня считают чужой, мне приносят детей и кошек, словно я их могу оградить от кошачьих болезней и взрослых страданий.

От любви к тебе не излечит ни время, ни знахарь.

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ, зображення №5

СОНАТА ДЛЯ ЛИСТЬЕВ И ЛЬДА

посвящается Настасии К.

Город промерз до корней. В подвалах замерли ледяными статуэтками тощие бездомные кошки; самые дерзкие разбились о белёсое дно, замёрзнув в прыжке.

Со зданий осы́пались листья, точно куски штукатурки, исписанные неразборчивым почерком, изъеденные неразборчивым древоточцем.

Город разбился на осколки, разгрызся на диссонирующие партии, распелся на высокой ноте, сорвав мне голос.

Я сидела на холодном полу у распахнутой двери балкона и была одной из тех кошек — без голоса как без дома. Вместо слов мои пальцы выводили на щеках тушью иероглифы незнакомого языка — молчания.

От холода посинели губы, посинели веки и волосы, небо и реки, и все твои песни, и стены, и потолок.

Ветер стелился по полу, ластился и облизывал наждачным языком мои руки и лёд карнизов, царапал по стеклу занавесок иголками тонких когтей. Подвывал осипшим голосом, пока не онемел окончательно.

Не осталось ни сил, ни причин обернуться на отзвук шагов. Мне почудилось. Что горячим дыханием осени, когда листья еще не желтые, пахнуло прямо в затылок. От горла поднялся жар, в лихорадке горели щеки. В лихорадке горели ноты, опровергая теорию рукописей. Положил на плечо мне тяжелую руку и сказал, словно лед не сожрал все звуки: …

Лихорадка усиливалась, я не обернулась на голос. Протянул мне бутылку осенне-янтарного коньяка: ее горлышко было горячим, сохранило жар твоих губ, обожгла себе горло горечью, неловко облилась липким дешевым пойлом, засмеялась расстроенно. Оглянулась и спросила: правда, помогает?

Кивнул насмешливо, не размыкая тонких губ.

Поднялась, покачиваясь. Босыми ногами врастая в лёд, дошла до балкона, схватилась за перила, едва не рухнув: под весом незамерзающих птиц промёрзшая арматура застрекотала в коре стен.

Когда я развернулась и швырнула в дверной проем бутылку с зажигательной смесью, из моего горла вырвалось рыдание, подобное тому, как стонут, падая, срубленные вековые деревья. Пламя облизало дома и асфальт, зашипело обиженно, обжигая язык о лёд, но сожрало его до последней крошки.

У меня никогда не срывались концерты, голос всегда возвращался вовремя.

Твои все концерты — сорваны. Осенью ты не вернулся.

ЗАМЕРШАЯ Б.

Я открываю глаза. Я прихожу в ужас. Твоя смерть спит рядом со мной на белой подушке.
Твоя смерть — замершая беременность. Проходит пять месяцев — я плачу. Проходит семь месяцев — я плачу.
Проходит девять месяцев — ты не родишься из пены морской. Море лижет берег и выплевывает окурки. Море зализывает мои раны. Мой живот полон крови и мяса, я сытно ем в обед, подбираю соус коркой хлеба.
Мой живот полон тоски — ты не родишься ни через одиннадцать месяцев, ни через год.
Я просыпаюсь в поту. Соль разъедает кожу. Соль разъедает вены, розовая вода. Не отходят воды — море стоит, не дышит. Песок подо льдом не дышит.
Морская рыба в моей тарелке — ты не родишься из костей, из чешуи, из жабер, из глаз, плавников.
Я закрываю глаза — море во мне не дышит. Тебя во мне нет. Смерти твоей во мне — до краев, до губ, до кончиков волос, осёкшихся на полуслове: замершая безвременность.

ЭФА

Эфы — род змей из семейства Гадюковые. Опасные для человека ядовитые змеи, яд которых является одним из самых токсичных в семействе.

Эфы — резонаторные отверстия в корпусе скрипки.

Девочка без музыкального образования (я читаю это по твоим пальцам: они неподвижны, какая бы музыка ни звучала вокруг) спросила, что означает моя татуировка. Я неосознанно коснулся шеи, словно стараясь ее спрятать: самое уязвимое место музыканта — знание своего инструмента. Опустив руку, забрал из пепельницы недокуренную сигарету и ответил, что это отверстие в корпусе скрипки. Девочка понимающе кивнула: да-да, я вспомнила, их там два таких.

Потом я всегда чувствовал себя парализованным, встречаясь с ней глазами: хищным изумрудным взглядом она скользила по моему лицу и замирала, точно зубами впивалась в шею. Бережно ощупывала взглядом и мою скрипку, которая казалась ей бесценной. Настолько, что так никогда и не осмелилась к ней прикоснуться. Спросила, когда я сыграю для нее. Я отшутился.

Никогда. Ты же ее боишься. Я боюсь твоих рук на моей шее. Они меня обездвиживают. Я теряюсь. У нее мягкие пальцы, не знающие ни струн, ни кистей, неумелые, словно ей никогда в жизни не случалось освоить тонкую настройку чего бы то ни было.

Черный мазок узора на моей шее тянется к ее пальцам, обвивается вокруг них, танцует с ними. Я ощущаю угрозу. Будто набитая черной тушью эфа вытягивает из моего горла сосуды, как собственный хвост, и наматывает их на пальцы любопытной девочки.

У меня глаза слезятся от ее любопытства, оно бьет ослепительным лучом сквозь мягкую, беззащитную мою музыку.

Однажды я начал задыхаться от натяжения черной ленты, завязавшейся кривым бантом на моей шее, и огрызнулся на девочку еле слышно:
— Не надо меня жамкать.
— Я и не жамкала, — прошипела девочка, и голос ее был зелен от ревности. Она вытерла влажные от волнения пальцы о мои джинсы и вышла вон.
Я прикоснулся к татуировке, и на подушечках осталась полоска крови, точно ее только что набили.

Порой по ночам я просыпался от шипения. Проснувшись, понимал, что сейчас день.

Порой, увидев мельком свое отражение в зеркале или витрине, я замечал движение черного хвоста. Заглушал шипение, становящееся все громче, музыкой. Музыка была слишком упорядоченной, и шипение прорывалось сквозь нее вопиющим диссонансом, заглушало и отвлекало от мелодии.

Я прятался в объятиях женщин, словно они могли смехом и стонами спугнуть голос, не дававший мне спать. Я не знал, о чем он шепчет. Я открывал джин-тоник, и мне казалось, что у банки тот же голос.

В моих венах шипела кровь. В стаканах с выдохшимся пивом шипели, затухая, окурки. Шипели от злости колеса хромых такси, когда я ночами катался по дворам спальных районов.

Однажды утром (в сумерках или при свете солнца) я взглянул на свое отражение в замерзшей луже (возможно, она испарилась от небывалой жары). На моей шее узорной петлей, изгибая изящное тело, мускулистое и злое, как все мои дороги, дремала змея. Молчаливо распахнула безразличные глаза, смерила меня взглядом, застывшим, как камень на дне Невы, и зажмурилась снова. Если она и проронила хоть звук, я его не расслышал.

Мои женщины громко кричали и громко смеялись, нежными чуткими пальцами рисовали пейзажи на моих рёбрах, играли симфонии на моем беззащитном хребте, не покушались ни на жизнь мою, ни на свободу. От каждого стона, от каждого признания я вздрагивал, словно туже становилась хватка ревнивой змеи на моем горле, не любимой и не отвергнутой. Она видела сны о моей музыке, которую я еще не сыграл. Видела сны о моем заточении в календари и расписания — я бы не пережил этих пыток. Мешались дни с ночами, горечь алкоголя с вонючим дымом из-под колес газующих стритрейсеров. Музыка стала резче. Вздохи тяжелее. Поцелуи женщин — прощальнее.

Девочка с любопытными пальцами, которая так и не научилась играть ни на чем, кроме клавиатуры мобильника, улыбнулась мне во сне. Я спал, она смотрела на меня. Протянула руку и почти коснулась моей шеи. Можно было подумать, что она отдернула руку в ужасе. Но она всего лишь передумала. Обещание прикосновения неуловимым теплом скользнуло по моей коже. Я глубоко вздохнул. Девочка поцеловала меня в висок на прощание. Прошипела ей вслед паркетом старая кухня, глухо захлопнулась дверь.

Моя эфа проснулась, голодная, ненасытная и страстная, как все мои женщины, бывшие и неслучившиеся. Танцевала вокруг меня, гипнотизировала взором стеклянных глаз. Распахнула зубастую пасть, затянула удавку чешуйчатой кожи и поцеловала меня в лицо.

Я вцепился в нее немеющими пальцами, стремясь ослабить объятие, оторвать ее от себя. Запрокинул голову, хрипел, бился с нею, меня в танце ведущей. Рухнул я, обессиленный, в моих легких воздух от ее любви иссяк. И мое лицо окрасилось кровью.

ВАЛЬС-ХАРДКОР

Вокруг меня мерно дышали люди: какие-то минуты назад в квартире кипела вечеринка, и вот все выключились, отправились смотреть сюрреалистические алкогольные сны, похожие на разноцветное желе.
Мне приходится приманивать алкогольные сны на обещания того, чего никогда не было. У меня звенит в ушах от выпитого. Я прислушиваюсь и улавливаю мелодию. Кажется, за стенкой играют на скрипке. Я моргаю в полумраке молодой и неловкой белой ночи, и в глазах клубится туман.

Я просила его поиграть мне, но он ответил: «Я буду играть тебе, когда мы будем трахаться». Я скривилась от отказа и больше никогда не просила. Ночи вёсен и осеней ходили за мной по пятам — я ни о чем не просила.
У него украли скрипку, и я подумала, что уже никогда он мне не сыграет: ни ночью, ни днем, ни во сне. Я попросила его на прощание: обещай мне сниться. Если бы он ответил, то обязательно соврал бы, а потому я опустила голову в воду — лишь бы не слышать ответ. Мерно шумела кровь в венах, приливала к мозгам, от нее густели мысли и сны, они вываливались из моей постели комьями слипшихся перьев. Он мне не снился.

Вокруг меня спали светлым пьяным сном люди. Пересохло во рту, но не хотелось разбудить спящих неосторожными шагами. Вязкие, как гранатовое вино, как засыхающая кровь, слёзы застыли в уголках моих глаз, воспаленных от пощечин стробоскопов. Мы стояли посреди рейва, окружив друг друга невесомой паутиной объятия. Танцпол сотрясался от десятков счастливых ног, в барабанные перепонки бился на опасных скоростях всепобеждающий, жизнеутверждающий техно-хардкор. Мы покачивались в ритме самого грустного на свете медляка, и у меня на зубах стыли слова. Я не проронила ни одного из них, зажала зубами бусы неспетого.
Звенело в ушах. Мертвый мальчик играл мне на скрипке в комнате с занавешенными окнами, которая мне никогда не приснится.

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ, зображення №6

ПЯТЬ СТАДИЙ ПРИНЯТИЯ

посвящается Н.Я.

Я сижу перед твоей могилой, и мне кажется, что целая армия черноспинных змей составляет твою стражу. Я слышу шипение и вижу бусины их глаз — протяни руки, и опутают, оплетут, ядом своим успокоят.

Холодный ветер дует в спину, но я забыл надеть пальто, мне нечем от него укрыться. Если я шевельнусь, подо мной расползутся тектонические плиты, и геенна огненной земной коры прожует меня в своей центрифуге. Я словно прочитал от корки до корки словарь иностранных слов перед этим визитом вежливости. Мои пальцы резко пахнут дымом и оплавленным бутылочным пластиком, и мысли путаются.

Я хотел попросить у тебя прощения, но змеи проснулись и плотно сомкнули ряды: за ними не видно ни надгробия, ни фотки, так что я даже не уверен, что это именно твоя могила.

Я вообще не помню, чтобы тебя хоронили: геенна огненная разверзлась, и тебя поглотила холодная скальная порода, и мои волосы на долю секунды побелели, как будто на меня обрушился снег с еловых лап. Я долго вглядывался в зеркало: волосы остались такими же, какими были прежде. Лето все еще цеплялось ломкими пальчиками за мою шею, не хотело сдаваться, не хотело сгореть.

Мне свело скулы, и я подумал: это от злости.

Я не мог подняться, мне свело ноги от долгого сидения в одной позе. Я подумал, что это паралич. Что я так и окоченею здесь, дожидаясь, когда стража расступится и впустит меня в твой чертог.

Моя кожа посерела, и я думал, что вижу мертвеца. Но это просто опустились сумерки. Они колыхались, как дым на сквозняке, и я раздувал ноздри, кашлял, падал навзничь, теряя ориентацию в пространстве. Возможно, я ошибся адресом или зашел в лес вместо кладбища, по крайней мере ничьих других могил вокруг не было, и лишь пахнущий свалкой ветер подпирал меня под сведенные судорогой лопатки, точно я — статуя на твоей могиле.

Потом наступила ночь, и меня увезли. Топотали змеячьи лапки, скрежетали лопасти брюхастых дирижаблей, вокруг говорили на непонятном языке. Я не мог встать, меня окутала тьма.

Соленая волна лизнула меня в губы. Холодное весеннее море щурилось и сморкалось в мой рукав, глядело на меня оценивающе. Чихнуло и отползло: мол, что с него взять.

Я осмотрелся по сторонам. Моя кожа посерела от промозглости утра. Море нанесло изогнутых почерневших от воды веток, они были свалены, подобно гнезду сухопутной птицы, у подножия небольшого валуна. Сослепу их нетрудно было принять за змей — если ты настолько не в себе, чтобы предположить, будто рядом со свалкой могут жить змеи. Я потрогал шершавый камень. Он мгновенно вобрал то немногое тепло, что еще оставалось в моих руках.

Опершись на валун, я со вздохом, похожим на всхлип, поднялся на ноги. Мир покачнулся, но устоял, под ногами скрипнули гранитные кости земли, а может, мне просто ударило в уши гонгом перепада давления. Море прошелестело у моих пяток, но я не оглянулся — на негнущихся ногах поковылял к остановке, затаившейся среди чужеродных здесь высоток.

Навстречу мне раздвинулись тучи, и солнце протянуло костлявые руки, освещая холодным пламенем твое персональное кладбище.

ЖЁЛТАЯ КАРТА

Женщина из тех, что носят засаленную колоду Таро за пазухой, спросила, кто мой ангел-хранитель.
Живешь во времена, когда не только пенсионный фонд, но даже ангела-хранителя приходится выбирать самостоятельно. В случае с ангелом к тому же не помогут консультанты, никто не идет работать на такую неблагодарную должность. Разве что встретится хорошая гадалка…
Ведунья рассчитывала, что я растеряюсь и соглашусь заплатить ей за помощь в столь нелегком выборе. Но мне было нечем ей заплатить: все моё прошлое уже было отдано на хранение, всё мое будущее уже было заряжено на непроницаемость для самой древней колоды, какую только можно сыскать на земле.
Я знала своего ангела-хранителя в лицо.
Он лежал в гробу, и его кожа была бледно-желтой от объявшей его жадной смерти.

Смерть — это плесень на твоих ресницах. Смерть — это танец у твоего изножья: трясутся мои пальцы, теребящие букет из четырех желтых, как сыр на поминальном столе, тюльпанов; трясутся губы каждого, кто подходит к тебе с последним словом — так и не произнеся его, уносят восвояси, оставляют себе последнюю память о тебе; на сквозняке дрожат волосы, выбившиеся из-под черного платка; от перепадов напряжения дрожит музыка в старых динамиках. Ты пригласил каждую и каждого на последний танец в твою честь, протянул онемевшие пальцы, желтые, словно ты курил по четыре пачки в день.

В тот единственный раз, когда оказалось уместно принести ему цветы, я замерла у его изголовья, и не было у меня слов, чтобы положить их в гроб вместе с букетом. Моя немота слилась с его холодным молчанием, и ужас, огромный, как век, держал меня за ворот платья, тащил меня в жадную пасть. Мне казалось, что он орет на меня не своим голосом, широко распахнув свой тонкий рот, и я ору в ответ на пределе силы связок, глядя в его глаза, тоже ставшие желтыми.
Но в зале прощания всё так же царила тишина, пронизанная обрывками музыки, и некому было орать, и некому было смотреть на меня в упор.

Женщина достала колоду и собиралась продолжить: видимо, моё затянувшееся молчание сбило ее с толку. Я предупреждающим жестом подняла ладонь: не трать сил, добрая женщина, не по тем он дорогам ходил, чтобы ты их могла рассказать.
Ведунья заковыляла в сторону метро, высматривая клиента посговорчивее в толпе офисных сотрудников, закончивших свой рабочий день.
Мне оставалось лишь усмехнуться: назначенные свыше, ангелы с подобной работой давно уже не справляются, от любой неудачно брошенной карты начинают хворать и улепётывают со всех ног. На их место приходят те, кто сам себе назначил, кого хранить, от чего и как долго. Возможно, мне повезло, и мой хранитель обладает ангельским терпением.

Мои руки были пусты, не осталось в них спасительных стеблей, за которые можно было схватиться, как за нитку рвущегося каната. Гроб опустился под гранитные своды крематория. Мой хранитель выбрал меня: его вопль стоял в моем горле комом — ни выплакать, ни выблевать, ни подарить другому.

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ, зображення №7

РЕЙВ ПЕТРОГРАДСКОЙ СТОРОНЫ

Глухонемые рыбы моих песен скользят по улицам, по которым ты меня за руку водил. Я не смотрела по сторонам, лишь изредка замечала, как носки моих ботинок встречают трещины в асфальте и брызги луж. Чаще закрывала глаза и доверялась твоей руке, даже если лед под ногами старался соблазнить меня другими дорогами, утащить за тысячи домов, за сотни улиц, за десятки городов от тебя. Я открывала глаза и видела твои пальцы в своих, видела твои ботинки и свои летние туфли, подол платья.

Ветер гнал листву и перебирал мои волосы, когда я впервые увидела, разглядела все те улицы, по которым за тобою ходила. Я запрокинула голову, и желтые листья из глубины глухого неба пикировали мне в рот. Я задыхалась, и дождь смывал пыль с моих ботинок. В его тощих струях рыбы твоих песен, не написанных тобой и не сыгранных, обрели тысячу голосов. Я скользила взглядом по стенам, читала названия улиц, собирала из них строки этих песен. Бензиновые пятна растекались по моим щекам, как по замерзшему асфальту.

Ночью наступили заморозки, и все твои песни осыпались нотами, разлетелись, озвучились. Их нельзя замьютить. Они собираются из пара, который выдыхает случайный прохожий — мы с тобой встретили его на безымянных для меня улицах, а теперь я узнала его, мы разминулись прямо под указателем на стене дома, в котором ты прежде жил.

Твои песни продолжаются: оглушенно моргает влажными ресницами женщина, которая смотрела на тебя первой или последней — не знала твоего имени или знала всю твою историю от первой до последней точки.

Твои песни звучат в течении тёмных рек, исчертивших руки города; воют сиренами «скорых», которые разбиваются о красный свет светофора, о синие мигалки полиции, о моё безмолвное недоумение, когда зимним утром, во мраке и тишине, я стою на перекрестке под старинной лепниной, не зная, куда свернуть, чтобы быстрее сбежать от тебя.

Твои песни ложатся чужими руками в мои ладони, злыми клавишами под пальцы пианиста, криком в горло певца, теплой, как кровь, водкой в горло пустеющей бутылки.

Твои песни стали снежинками — ты их не увидел. Ты их не узнал, они сами себя поют. Они сами тебя поют. Все мои песни теперь о тебе.

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ, зображення №8

11.12.17 — 07.03.19
иллюстрации авторские

ВСЕ ТВОИ ПЕСНИ
12 недоставленных сообщений

Колокольный рейв
Фальшивая нота
Собачий вальс
Последняя тайна океана
Рак
Соната для листьев и льда
Замершая б.
Эфа
Вальс-хардкор
Пять стадий принятия
Жёлтая карта
Рейв Петроградской стороны

Оставить комментарий