повесть о сотворении мифа

Монтаж
пролог
Мальчик с глазами цвета льда, — говорили про него, а потом добавляли: талантливый и злой. Лучший в своем деле, — уточняли после многозначительной паузы. Он отмахивался от ярлыков и просто продолжал делать, стараясь не уточнять, о каком деле все же идет речь. Скалился в ироничной улыбке, танцуя между расставленных по съемочной площадке камер. Камеры осуждающими взглядами прожигали его затылок. Он только смеялся, ласковыми руками протягивая скользкие, как лягушачьи шкурки, провода по асфальту, покрытому слоем чёрной оттепельной грязи.
Камеры перешептывались и недовольно дергали проводами. Мальчик спотыкался, падал ладонями в теплую от его ярости грязь. Хрупкие ассистентки с безупречным маникюром рассказывали друг другу за чашкой кофе, как грязно матерится этот интеллигентнейший молодой человек. Впрочем, каждый знает, как любят впечатлительные барышни приукрашивать действительность. Мальчик поднимался на ноги, дышал сквозь зубы с присвистом, отряхивал пропитавшиеся холодной жижей рабочие штаны, затем доставал из рюкзака толстый потрепанный блокнот и грязными пальцами марал страницы, то ли бормоча, то ли напевая себе под нос.
Камеры облизывались жадными объективами и целовали его бледное лицо. Он тщетно пытался стереть потеки их холодной склизкой слюны. Терпеливо и вдумчиво выставлял фокус, колдовал над аппаратурой, направляя капризные морды камер на актрису, которая безупречно подходила по типажу, восхитительно пела и органично вживалась в прописанный в сценарии характер.
Где бы ему ни случалось работать, любая из них, будь то въедливая студийная телекамера или ветреная невнимательная гоу-про, знала: он врет. Притворяется. Прячется.
Ночами и стылыми утрами он тёр красные от постоянного недосыпа глаза, монтируя отснятое, отрабатывая кредит доверия и честно заработанные наличные. Видео, как и всегда прежде, обещало получиться непревзойденным, и он не мог не оправдать собственных ожиданий. Не то чтобы ему было дело до чужих. В приступах бессильной ярости лупил узловатыми пальцами по клавишам и кнопкам мыши. Они не выдерживали и ломались, ломались, ломались. Разболтанные подлокотники старого кресла скрипели, вздрагивал стол вместе с монитором и притаившимся под ним хрипящим системником. Он вдруг замер расслабленно и рассмеялся: на границе банального недосыпа и галлюциногенной депривации сна рождался монтаж. Уродливые склейки здравого смысла и магической бессмыслицы.
Перейдя к следующему кадру, вдруг закричал, все-таки разбив о стол очередную мышь. Мышь улетела в корзину для мусора, крик скатился в хрип. Сколько бы ни орал, рука никогда не поднималась удалить исходники.
Когда глаз замыливался окончательно, мальчик опускал веки и затуманенным взглядом сквозь ресницы наблюдал со страшной кривой усмешкой, как на экране движется фигура: чей танец каждая камера облизывает с больной нежностью, чье пение под нос каждый микрофон усиливает в разы и вышвыривает за пределы помех, вычищая и хлюпанье грязи, и вой ноябрьских ветров. Тонкий стан, характерные позы, и светлая волна волос, и жесты, взгляд и голос — всё было под стать той роли.
Которую сыграла бесспорно талантливая актриса — страстно ненавидимая камерами, затерявшаяся в сюрреалистическом монтаже, обожаемая режиссером, оператором и монтажёром.
Мальчик дёрнул мышкой, и на экране замер чуть размазанный крупный план. Он вгляделся в глаза цвета льда, в ироничный оскал и локоны. Невольно поправил волосы, точно в зеркало посмотрел.
…Героиня ролика, — по заверениям первых зрителей, пронзительно живая, несмотря на нарочито вычурные визуальные эффекты, — наконец собрала из льдинок слово «вечность». Проектор погас. Друзья, коллеги и поклонники, не замечая, как мальчик утомленно кривится в подобии улыбки, осыпали его бесконечными поздравлениями и похвалами. Режиссер, оператор-постановщик, монтажёр в одном лице, он только отмахивался: это всё сценарий, я ни при чем. Ему казалось, что его зубы с льдистым дребезгом осыпаются на пол.
Когда публика вернулась на свои места и в зале вновь погас свет, мальчик сдержанно поклонился и, заправив за ухо непослушную прядь, обхватил пальцами микрофон. Зазвучала музыка, бесцветная, как лёд на таёжных озерах. Он пел хрипловато-насмешливо, часто уходя в неблагозвучный фальцет, и ни одной камере не было позволено смотреть ему в рот, внимать его песням, знать его мысли.

Киногеничность
В стремительно редеющей толпе, спешащей на последние полуночные поезда метро, юноша с белокурыми локонами, которые не мешало бы помыть еще дня три назад, был единственным, на ком стоило сфокусироваться. В зале давно зажгли верхний свет, пожилая уборщица с философским видом выметала из-под сцены помятые пластиковые стаканчики, и стихающие голоса публики в гардеробе только подчеркивали оглушительную тишину, в которой купался юноша, стоя посреди пустого танцпола и полностью игнорируя тот факт, что динамики все еще плевались громогласным металкором.
— Меня обязательно снимать? — прошипел он сквозь зубы.
У юноши были расширенные зрачки, за которыми едва угадывался цвет радужки, и нервные пальцы пианиста, хотя любой бы поставил не меньше тысячи на то, что он никогда в жизни даже гитары в руках не держал. Впрочем, именно гитара болталась у него за спиной в рваном чехле с нашивкой какой-то заштатной репточки.
— Ты очень киногеничный, — прошипели ему в ответ, и нельзя было разобрать, кому именно принадлежит голос: то ли спившемуся мужчине, то ли сорвавшей связки женщине.
— Вы ведете себя поистине беспардонно, — юноша словно выдавливал из себя слова, как будто выполнял домашнее задание к уроку социальной компетентности. Скорее даже прошлогоднюю несданную контрольную. И, очевидно, смирился с перспективой очередной раз провалить этот квест.
— Ты выглядишь поистине беспардонно, — томно выдохнули ему в лицо. Юноша поморщился.
В его глазах отражался умноженный вдвое объектив телекамеры с нервно подрагивающей диафрагмой: она никак не могла сфокусироваться, словно сглатывала, не в силах справиться со спазмом пищевода. Если бы случайный наблюдатель заглянул в зеркальный коридор, образованный их взглядами, он бы сошел с ума с куда большей вероятностью, чем при столкновении глазами с бездной.
Оператор отвернулся и выключил камеру, без малейшего интереса скользнув взглядом мимо никому не известного музыканта, который закрывал концерт. В расширенных зрачках словно замёрзло отражение объектива, завороженный взгляд следил, как погас дисплей камеры, будто кокетливо подмигнул на прощание; как ее черное тело исчезает в мягком лоне кофра; как покачивается кофр в руках оператора, быстрым шагом направившегося к выходу.
Продавцы кинохроники
— Привет, скажешь пару слов для видеоотчета? — юный оператор снимал, ловко установив штатив с внушительного вида фотокамерой прямо у прохода в чилл-аут, каждый миг рискуя лишиться дорогой техники.
— А надо? — без энтузиазма протянул музыкант, но его, похоже, не услышали.
— Это всё твои фанатки толпятся у гримерки?
— Ага, правда, они об этом еще не знают, — фыркнул юноша. Талант создания видеоотчетов, очевидно, заключается в том, чтобы успеть задать свой вопрос поперек грохота сцены, скользя между нотами и заполняя паузы. А уж что там тебе отвечают, пусть слушает чуткий встроенный микрофон. Оператор задавал традиционные шаблонные вопросы, но это даже забавляло. Музыкант безразличным взглядом скользил поверх толпы.
Когда из-под сцены выплыла, гордо неся свою тяжелую тушу на плече телеоператора, камера с логотипом одного из центральных каналов, ему как раз задали последний вопрос:
— А теперь напомни нашим зрителям: как тебя зовут?
Голос и взгляд неуловимо изменились:
— Меня зовут Мортимер, и это самое важное, что им стоит запомнить…
Хотелось отвернуться и бежать сломя голову через толпу, но было уже поздно: телекамера смотрела в упор, словно покачиваясь в такт лишь ей известной мелодии. Мортимер замер, широко раздувая ноздри. Сам не заметил, как плавными шагами пошел навстречу камере. Сверлил взглядом объектив, словно что-то читал по ее глазам. Оператор отвлекся на мобильник, опустил взгляд, камера оскалилась — если бы у нее были руки, несомненно, поманила бы пальцем.
Мортимер протянул руку и взял ведьму за горло: пойдем, ты заигралась. Она скривилась и нехотя отцепила свои узловатые пальцы от корпуса телекамеры. Камера вздрогнула и кивнула на прощание, увлекаемая оператором в центр танцпола.
Мортимер с трудом подавил рвотный позыв и сбивчивым, неровным шагом устремился вон из клуба. Ему хотелось ударить ведьму под дых, но он мог лишь войти в неосвещаемый подземный переход, чтобы собственная тень скрылась прочь из поля зрения. Я опять разбил все лампочки во всех переходах, по которым шел, что за вандальи замашки. А ты опять трахнула камеру…
Или не ты. Каждый раз, разглядывая фотографии с концертов и внимательно, по кадру, просматривая видеоотчеты, я убеждаюсь, что никакой ведьмы не существует, что у меня просто немного зашкаливает игра воображения на нервной почве.
А это значит, что камера опять трахнула меня. Они все от меня чего-то хотят — если не женщины, то камеры. И если от телекамер спрятаться в целом довольно просто (покуда ты не звезда мыльных опер и не герой криминальной хроники), то вездесущие фотообъективы живут в режиме «будущее создается сегодня»: они все в одночасье обернулись продавцами дешевой и доступной кинохроники. Скрыться от них стало невозможно, кажется, даже во сне.
Бытовой райдер
Мортимер расписался на помятом сет-листе, вскользь отметив про себя, что в следующий раз первую и последнюю песни стоит поменять местами — всего-то лишь ради того, чтобы испытать на прочность собственные связки, а не уши и души слушателей. Паренек со старомодной цифровой видеокамерой не самым приличным образом продолжал снимать. Девушка-поклонница, чьего имени Мортимер никак не мог вспомнить, что-то щебетала, а он только раздраженно (ей казалось, что внимательно) кивал и смотрел на круглый, как суповая тарелка, прибалдевший глаз видеокамеры. Вот бы запретить любую съемку на концертах, а? Ну и что, что это не сольник, и я тут даже не хедлайнер, имею я право хоть на какой-то бытовой райдер, в конце-то концов! Как же ее зовут? Даша? Нет, у Даши татуировка на предплечье. Яна? Если я ничего не путаю, Яна не носит платьев. Может, и вовсе какая-нибудь Ева? Нет, девочки по имени Ева явно не слушают мои злые песенки про любовь к собственным талантам.
— Ты меня слушаешь? — рассерженно спросила девушка. Он сразу вспомнил, какое из имён принадлежит ей.
— Нет. А ты что-то важное говорила? — ядовито передернул певец.
— Я не говорила, я спрашивала, — пропустив шпильку, ответила собеседница.
— О чем? — спросил по инерции, не то чтобы это имело значение.
— Допустим, предлагала тебе переспать, но не суть.

Ее звали Яда. Однажды Мортимер даже мерился с ней паспортами, потому что они родились примерно в один день. Он так и не смог запомнить, на сколько именно лет или дней различаются их даты рождения, зато помнил, с какой неописуемой завистью прочитал, что странное имя — не дань традиции носить псевдонимы, а самое что ни на есть родное. Если бы ей не повезло с кругом общения, ее бы зажевала зловонная пасть нормативности, и Ядвига отбросила бы свою опасную половину, чтобы, потакая страхам окружающих, превратиться в банальную — безопасную и не вызывающую вопросов — Вику. Собственно, с этого и началось размахивание паспортами: Яда заявила Мортимеру, что они почти тёзки. Мортимер пожелал немедленно сжечь паспорт, чтобы не иметь никаких тёзок никогда в жизни. Увы, без паспорта ему бы пришлось несладко, так что идею он отмел как несостоятельную.
— Зачем тебе его автограф? — спросил парень с видеокамерой, бережно упаковывая ее в чехол, а чехол в пакет, а пакет в рюкзак. Певец с некоторым даже ужасом ожидал, что и рюкзак он куда-нибудь упакует.
— Продам, когда прославится, — предельно серьезно ответила Яда.
Окинув владельца видеокамеры безразличным взглядом, она кокетливо представилась и подала ему руку, презрев сразу пару параграфов норм этикета и заодно расписавшись в своей несостоятельности как феминистки.
— Влад, — ответил юноша негромко и пожал протянутую руку.
— Надеюсь, не Цепеш?! — воскликнула девушка.
— Хуй отцепишь, — проскрипел Мортимер, окончательно уверившись в необходимости внести непреложный пункт в пока что отсутствующий райдер.
— Что ты такой злой? — кисло протянула Яда.
— Я не злой, я грустный! — наставительно изрек Мортимер, закинул за спину чехол с гитарой и был таков.
Коллекция порно
Ведьма криво улыбалась из зеркала, расчесывая локоны до плеч. Чтобы как-то отвлечься от утомительной, вязкой мысли о том, что у него нет локонов до плеч, Мортимер принялся менять струны на гитаре. Струны больно цеплялись за пальцы, и вот они-то были очень даже похожи на локоны, когда он доставал их из упаковки и раскручивал тонкие проволочки. Что ли, из золота бы вас отливали, чтобы быстрее рвались, — раздраженно подумал музыкант. Хотя ему неизменно казалось, что музыкантом он лишь притворяется. Если бы его струны рвались чаще, возможно, все вокруг поняли бы, что он притворяется. Но струны льнули к его пальцам, даже если он покупал самые паршивые, и не стремились лопнуть даже на самых рискованных аккордах. Это злило. Хотелось быть чем-то вроде Стравинского для оперы: это же он писал музыку так, что об нее рвались связки певцов? Если о твои пальцы не рвутся струны, то, может быть, грош цена твоим пальцам?
Мысль от грошей и пальцев недоброй змеей утекла к неизменно преследующей его брезгливости: ведьма целовала взасос каждую встречную камеру, Мортимер от таких вольностей чувствовал шлюхой себя. Ну не ведьму же. Как можно чувствовать того, кого не существует. Или существует, но только в твоем правом виске, когда он раскалывается от едва уловимых барометрами перемен в давлении. Сколько весит атмосфера? Ровно столько, чтобы длиннокудрая ведьма с ослепительной улыбкой привольно раскинулась на твоем диване, смотрела твою коллекцию порнографии на твоем ноутбуке… Вообще, я не имею привычки хранить на ноутбуке коллекций чего бы то ни было, тем более порнографии. Хотя погодите-ка, черновики песен вполне потянут на таковую. По крайней мере, если бы кто-то на них наткнулся, испытанный мной стыд был бы куда внушительнее, чем если бы в той же папочке лежала пара-тройка гигов задорного порева.
Одна маленькая проблема (исключительно моя): все эти стервы жаждут снять порево про меня. Иногда я просыпаюсь в холодном поту и запиваю ледяной водой (почему-то в холодильнике никогда нет пива. Ну да, я же терпеть не могу пиво) смутные воспоминания о том, что они пишут про меня сценарии. Надеюсь, все же только в моих воспаленных сновидениях. Если они пишут это на самом деле, то лучше сразу застрелиться. Впрочем, мне еще нет 27, так что можно повременить.
Ведьма хочет закурить, Мортимер терпеть не может сигаретный дым. Вот поэтому ты ни с кем и не спишь, — ядовито усмехается она, с тоской глядя за стекло. В пасмурной ночи мелькают габариты и стоп-сигналы, всегда кажется, что за стеклами проезжающих машин люди живее и счастливее. Живее, чем что? — спрашивает он сам себя.
Урок социальной приемлемости выучен, экзамен сдан: творческий псевдоним шагает впереди него, и своим настоящим именем он представляется из банальной вежливости. Впрочем, псевдоним его тоже не радует. «Мортимер-ты-болван» звучало бы куда эффектнее, чем просто Мортимер, а самое печальное (самое тревожное!), что у него совершенно вылетело из головы (немало и более важной и полезной информации), кто и когда его так окрестил. По крайней мере, пока он Мортимер — есть в этом что-то смертельное, — он всегда уверен, что он — это он. А вот стоит добрым людям (есть и такие в его окружении, он убегает от них как от огня, потому что за любой слишком выразительной добротой всегда скрываются или женщины, жаждущие его крови, или камеры… впрочем, всё одно) — стоит добрым людям позвать его по имени, он сразу впадает в панику. Слишком вкрадчиво, кто бы это ни произнес, звучит короткое, как клик мышью, «Вик». Лучше бы он и дальше думал, что это собачья кличка, но его мозг выбирает куда менее прозаичную версию. В такие моменты он боится зеркал. В такие моменты он ощущает, как его рот растягивается в чужой улыбке, и походка становится немного более смертельной: смертельной для женщин и мужчин. (Обычно — только для женщин). Видит вселенная, он не хотел бы стать причиной повышенной смертности среди прекрасной половины человечества. И уж точно не хотел бы сам стать ее частью.

Частью чего — смертности или прекрасной половины человечества? Он не знает ответа на этот вопрос. Иногда говорят: подрочи, и всё пройдет. Конечно, не пройдет. Мне кажется, когда я вдруг раз в тысячу лет собираюсь подрочить, она сразу звонит всем знакомым операторам… Неверно выстроена фраза. Ей плевать на операторов. Она звонит напрямую камерам. Я не знаю, как она это делает. Вроде как мы с вами находимся в той вселенной, где операторы управляют камерами, а она — в какой-то альтернативной. Не очень-то хочется в этом себе признаваться, но я с каждым шагом ближе к ее вселенной. Камеры если и не управляют мной, то имеют на меня слишком большое влияние. Не то чтобы я прислушивался к их мнению. Скорее они прислушиваются к моему. Но есть в этом что-то поистине жуткое: камеры должны подчиняться режиссеру.
Вот тут-то и таится одна из величайших подстав моей жизни: я бедный музыкант. Да, я вам уже много раз соврал, но раз вы столь жадно жрете эту ложь, то пусть я буду музыкант. Бедный музыкант — весьма уважаемый статус в обществе. По крайней мере, в том обществе, где я имею честь проживать свою малоубедительную жизнь. Эпитетом «бедный» вы открываете настоящую бездну возможностей. Если вы богаты, вам очень быстро становится скучно, ведь вам доступно всё, что вам не нужно, и даже больше. Когда вы бедны (ну или слишком ленивы, что порой — синонимы), вы становитесь не просто музыкантом, а еще и режиссером — своих выступлений и клипов. Сейчас все удивились: да, я заранее продумываю выступления, а то, что я пишу сет-лист на коленке, — так это просто часть перфоманса.
Если бы я решил отыскать, с чего начались все мои беды, я бы, наверно, первым делом заподозрил эту фигню с клипами. Ну вы знаете, любой уважающий себя музыкант в наше время должен иметь хорошие видео. Не трясущиеся (оттого, что тебя снимала фанатка, которая свободной рукой в этот же момент… ладно, проехали), а красивенькие и с идеей. Какая идея может быть у концертного видео? Лучше бы я и дальше не знал, конечно…
Что-то менять
— Ну короче… — протянул я негромко и уткнулся лбом в зеркало.
— Всё, колдовать разучился? — хриплый мурлычащий голос был исполнен сарказма.
— Мне лень. Думаю, пора что-то менять.
— Чувак, тебе 25 лет! — визгливо ответили мне.
— Прозвучало как будто 45. Что не так-то?
— Да всё не так! — кошка протяжно, с подвыванием мявкнула, брезгливо дернув лапой в сторону зеркала. Немудрено, ведь в зеркале произошли некоторые изменения: чело благородного юноши украсила детская диадема, пластмассовая, как звучащая из приоткрытого окна музыка. Для полноты картины не хватало разве что волшебной палочки, но волшебные палочки я ломал бы еще быстрее, чем микрофонные стойки, так что — а смысл?
— Так о чем это я. Всё, короче, пусть теперь колдуют меня. Я задолбался, у меня и так есть чем заняться.
— Колдуют тебя — кто? — кошка взглянула на меня снизу вверх, и в ее глазах читалось неподдельное беспокойство за мою судьбу. И за мои мифические занятия, о которых кошка не имела не малейшего представления. Как и я сам.
— Кто угодно. Свадьбы, похороны, корпоративы — испортим любое мероприятие своим появлением в самый удачный момент.
— Кто ж тебя пустит на любое мероприятие без приглашения? — кошка нахмурилась, призвав на помощь всю доступную ей родовую мудрость.
— То-то вы, кошки, заморачиваетесь над получением приглашений, ага. Ходите где хотите и не паритесь.
— Мы — кошки! — многозначительно муркнула кошка.
— А я… а я… А я оператор! Все любят видосики! Точняк, обожаю тебя!
Кошка не была достаточно расторопна, так что в следующее мгновение ее уже сжимали в объятиях и целовали в макушку. Она хоть и с трудом, но подавила в себе порыв расцарапать нахалу лицо и лишь проворчала:
— Вот станет тебе 30 лет, возьмешься за ум… и пойдешь играть техно в модный клуб. А не вот это всё.
— Ааа! Ты поместила меня в одно предложение со словом «модный»! Никогда тебя не прощу!
С этими словами ведьма стащила с белокурых локонов диадему и огляделась в поисках мобильника: пора было собирать команду, искать технику и придумывать сценарии, потому что видосики сами себя не наколдуют. В отличие от всей остальной моей жизни.
Говоря по-простому, меня настигла гениальная в своей наглости идея, которая помогла бы убить сразу нескольких зайцев: во-первых, отснять себе клипов на самых настоящих свадьбах и похоронах (мои песни в равной степени уместно звучали бы и там, и там), а во-вторых, заработать денег на уникальном предложении «сценарий мероприятия, видеосъемка и музыкальное сопровождение: три-по-цене-одного».
Оберег
— Яда, вот что ты за мной ходишь? — простонал певец, затравленно озираясь по сторонам. Если тут есть она, то где-нибудь обязательно появится и мальчик-с-видеокамерой. Познакомил на свою голову. Хотя, надо признать, с тех пор Влад снимал всё больше Яду, которая неизменно стояла в первом ряду и ревностно косилась на всех недовольных излишне наглым поведением пока еще не совсем звезды. Записи же Влад теперь скидывал исключительно в личку, наивно полагая, что музыканту необходимо видеть себя со стороны. Видимо, не желал делиться своими пока еще тайными увлечениями со случайными зрителями.
— Я тебя о-бе-ре-га-ю, — мелодично прозвенел голос девушки. — Да ты не озирайся так, Влад камеру сломал. Случайно.
— И ты ему помогла? — недоверчиво уточнил Мортимер, на всякий случай прикрыв дверь гримерки плотнее.
— Помогла, конечно. Теперь ему, в общем-то, не до камер и не до странноватых чуваков, поющих про безответную ненависть, — Яда сияла как начищенная лампа Аладдина, готовая выплюнуть какую-нибудь мерзость вроде пропитого до синевы джинна.
В какой-нибудь альтернативной жизни, осененной дланью нормальности, Яда бы трогательно дружила с певцом-неудачником и подбадривала его после каждого провала. Но Мортимер не был неудачником. Он был скорее даже везунчиком, а потому вся ее потенциальная дружба разливалась в безбрежные моря саркастических замечаний, которые, несомненно, были призваны помочь юноше не потерять связи с реальностью. Вопрос, с какой именно реальностью, оставался открытым.
— Я про любовь пою, — хмыкнул певец.
— Неважно. За тобой должок, короче.
— Нет, — холодно отрезал Мортимер.
— Что «нет»? — Яда приподняла бровь.
— Не буду я с тобой спать, — еще холоднее отчеканил музыкант.
— Вик, ты какой-то того… озабоченный, что ли. Вписку мне сделай на концерт того хрена, которого ты будешь греть в следующем месяце.
— А. Блин. Хорошо. Спасибо.
— За что? — неподдельно удивилась Яда.
— Да бесит меня, когда снимают. Все эти лайвы с хрипящим звуком — хуже, чем домашняя порнуха. И дрочить на них почему-то законом не запрещено, вот что самое-то печальное.
— Ааа! Не хочу ничего знать о твоих тайных пристрастиях!
— Но я ничего и не говорил о своих тайных пристрастиях. Скорее о ваших.
— «Ваших», пф, — Яда взмахнула изящной ладошкой с черными ногтями, сверкнула изумрудными линзами и, смачно чмокнув певца в щеку, унеслась прочь из гримерки. Мортимер выдохнул с облегчением.
Лекарство от смерти
Мальчику на афише было лет сорок. Он вцепился пальцами, точно зубами, в микрофон и замер на краю — сцены, не обрыва.
Почему ты говоришь «мальчику»? — спрашивает Мортимер, и Яда вынуждена подстроить свой рассказ под его запрос. Интерактивные монологи — почти как интерактивное телевидение.
Потому что он застрял где-то между створками дверей, как заржавевший ключ в неподходящей скважине, и стонал на высокой ноте: исцели меня, извлеки меня, излечи меня.
Мальчик смеялся в лицо каждому, кто протягивал ему руку, кто доверчиво глядел в его детские глаза. Неужели ты не слышал историй о том, что Питер Пэн был смертельно болен?
Безумием разве что, — усмехается Мортимер. Это такая банальность: каждый второй болен безумием. Каждый третий им здоров.
Вылечи меня, — пел мне мальчик с глазами слепца, и я смеялась ему в лицо с холодной издёвкой, подойдя к самому краю сцены: еще чуть-чуть, и вырвала бы микрофонную стойку из его рук. Он смотрел в потолок, закатывал глаза и дразнил публику. Публика рычала и требовала мяса. Официанты приносили мясо, разливали вино по белым скатертям, певец кривился от кислого привкуса презрения, которое жгло ему язык — вытекало песнями из его рта.
Публика приветственно звенела вилками, одобрительно чавкая в сторону сцены: накорми нас, милый, напои нас, дружочек.
Мальчик сползал по стене за кулисами, вцепляясь в горло узловатыми пальцами — старческими и слабыми. Откашлявшись, выходил на бис: голодный, как все мёртвые, напряженный, как немногие живые. Швырял со сцены сет-листы, а подаренные поклонницами букеты раздирал и разбрасывал под ногами.
Пригласи его на танец — он из злого веселья наступает на ноги, не попадает в ритм. Только тот, кто знает каждую ноту наизусть, может себе позволить так виртуозно фальшивить. Плевать в лицо любому. Отворачиваться раньше, чем закончится мелодия, и уходить не прощаясь.
Мальчик просит: помоги мне, — но таким, как он, нельзя помочь.
Нельзя сжечь ноты, нельзя выстрелить в упор заговоренной пулей: нет лекарства от вечности, нет лекарства от юности, нет лекарства от смерти.
Документальная точность
У добрых волшебников всегда есть волшебная палочка. То ли потому, что добро должно быть с кулаками (с бейсбольными битами, с заточкой… можно долго продолжать этот безудержный балаган дешевого остроумия), то ли потому, что добро слабенькое и без палочки ходить не может, да и с ней еле ковыляет. Так вот, у ведьмы-то палочки нет, ни волшебной, ни какой бы то ни было еще. Так что не повезет тому, кто попадется ей под горячую руку. Я всё мечтаю, чтобы этим кем-то стала телекамера, та самая жирная стерва, которая пялится на меня со своего идиотского крана, когда я пою песенки на разогреве какой-нибудь суперзвезды и думаю, что фанатки звезды — мои фанатки. На самом деле я так не думаю.
Тому, кто попадется мне под горячую руку, гарантированы эксклюзивные и неизлечимые травмы. Чаще всего психологические. Психиатрические. Как вам этот каламбур? Ведьма взмахивает микрофонной стойкой — я всегда оплачиваю ее милые выходки. Потому что это мои выходки.
Потому что мальчик по имени Мортимер до дрожи в коленках и других частях тела боится, что однажды ведьма по кличке Вик станет безраздельным владельцем его микрофонной стойки и ноутбука, в котором, как мы уже выяснили, нет ни одного самого завалящего порно-ролика.
На самом деле, конечно, есть, но если для документальной точности моего рассказа потребуется все их удалить, я без колебаний это сделаю. Я бы и ведьму удалил к чертям собачьим. (На самом деле я так не думаю).
Если бы я умел употреблять наркотики, я бы обязательно признался, что придумал ведьму, чтобы она вывела меня из бэдтрипа. Хотя кто кого вывел — откуда и куда — тот еще свод вопросов мироздания. Я не знаю, я ничего не знаю.
Когда она чарующе улыбается моими кривыми зубами, только ленивый не пытается заплести ее кудри в косу. Я старательно поддерживаю такую длину, при которой я еще могу завязать волосы в хвост, а вот она парикмахерских радостей уже лишена. Будь ее воля, на сцену я бы выходил на шпильках.
Я и выхожу — отпуская шпильки в адрес звукорежиссеров и уборщиц, шагаю по холодному полу босиком. Даже если сверху льет дождь: сцены всегда спрятаны от дождя. Пожалуй, это роднит их с телекамерами. Всегда есть разумное, логичное объяснение: электроника не терпит воды. Ее надо прятать. Защищать. Камеры улыбаются голодными ртами из своих уютных полиэтиленовых коконов. Им там тепло и сухо, а тепло и сухость стимулируют пищеварение, знаете ли. Потом они засыпают, и их мерзкие сны показывают по всем телеканалам страны. К счастью, я слишком бедный музыкант, а потому избавлен от несчастья лицезреть ведьмину ухмылку на плазме во всю стену, которую смотрит мой приятель-программист в перерывах между дрочкой на коды. Мне кажется, он тоже что-то там себе высматривает в этом вашем телевизоре, а потом смотрит про это сны.

Ложь и память
Когда мы с Ядой познакомились, она немедленно в меня влюбилась. Или нет, пожалуй, когда она меня впервые увидела. Люди же только и делают, что влюбляются в незнакомцев, вот ведь глупость. Понятно, что всё это неуклюжая ложь, как ни поверни: мы с самого начала были исключительно друзьями. Насколько я вообще способен быть с кем-то друзьями. Настолько друзьями, что вот сейчас я даже не шевельнулся, чтобы узнать, какого черта она уже который месяц не появляется на концертах. Важно только то, что Влад больше не снимает меня на свою дурацкую камеру. Как он удачно влюбился в Яду! С первого взгляда, она еще даже представиться не успела. Да, я люблю преувеличивать, но только чуть-чуть. Как люди вообще успевают столь стремительно менять вектор влюбленности?
Пока видеокамера Влада облизывала меня своим поганым глазом, ведьма облизывала видеокамеру. Нет, ни фига подобного. Ведьме плевать. Потому что это я, и мне плевать. Пусть хоть обснимается. Но, честное слово, Яда меня …оберегла.
Собственно, с чего бы ей вообще в меня влюбляться. Мы когда с ней познакомились — на концерте, где ж еще, — она была с подругой. В смысле со своей девушкой. Но они сразу после того концерта расстались. А может, не сразу, да и концерт был ни при чем скорее всего.
И ни в какого паренька с видеокамерой Яда не влюблялась, ей просто было приятно мне насолить. Подсластить пилюлю. Впрочем, к тому времени, когда он переключился с меня на нее, эту пилюлю уже ничто не могло подсластить. Мальчик-то свалил, а камеры остались. Вернее, не просто остались, а начали меня о-кру-жать. Как стая голодных волков. В геометрической прогрессии. Вполне возможно, что все мои беды начались все-таки с девушек, которым неймется заснять концерт на телефон, приумножив и без того безумное количество информационного мусора в сети. Тем печальнее, что мнение восторженных девушек слишком много значит для впечатлительных юношей, которые потом ходят за тобой с камерой и мнят себя режиссерами и свидетелями моментов исторической важности.
Мне кажется, Яде приятно было думать, что я увел у нее девушку. А она в отместку увела у меня мальчика. Как будто мне было дело до мальчика. Как будто мне вообще было дело хоть до чего-то, кроме моих песенок, под которые так славно кивают своими глазастыми башками камеры на плечах у стройных улыбчивых девчонок-операторов…
Ты заговариваешься, — ржет ведьма, и Мортимер недовольно дергает верхней губой, словно скалится: песня, песня пишется и не пишется. Если спросить его, пишутся ли у него песни, он только выругается матом и поклянется, что больше ноги его не будет ни на одном фестивале, пусть даже ему приплатят наличкой сверху стандартного гонорара, который он все равно никогда не выпивает, ставя ушлых организаторов в крайне неловкое положение. Да что там фестиваль, он не согласится даже на разогрев этого, как его…
Мортимер в отличие от любопытной и бесстрашной ведьмы не любит помнить имена. И обстоятельства. Если быть до конца честным с собой, я просто не люблю помнить. Как только вспоминаешь, сразу оказывается, что от тебя кому-то что-то нужно. Пока не помнишь — ты свободен от всего. Я даже имени этой девушки не помню. Той самой, которую увел у Яды.
Муза
Я подарил ей букет, похожий на пенные гребни волн, разбившихся о прибрежные валуны, и она застенчиво отводила взгляд, пряталась за пышными лепестками. Приглушенный свет тихого кафе рисовал тени на ее щеках, повторяя цветочный узор кружевных занавесок, скрывавших от нас дождливый вечер. Когда я протянул руку, она вновь убежала, не проронив ни слова, только влажный асфальт прохрустел под широкими каблуками. Наутро я не смог найти ее номера в своем телефоне. Что ж, успокаивал я себя, наверно, не успел переписать: телефоны выскальзывают из моих рук по пять раз на дню и разбиваются каждую субботу, как по расписанию.
Вскоре мы случайно столкнулись на улице: нас буквально пихнули друг к другу обитатели бизнес-центров, ослепленные послеполуденным солнцем и разодетые в стильные костюмы и платья. Муравьиными армиями они спешили в ближайшие кафешки, нарушая все правила пешеходного этикета, чтобы успеть занять столик поуютнее и тем самым скрасить свое недовольство от скудного выбора блюд в бизнес-ланче.
Она взглянула на меня и даже не поздоровалась. Более того, в следующий раз я увидел в ее глазах испуг. Она вышла из метро и летящими шагами бежала вниз по ступеням к автобусной остановке. Вздрогнула и оступилась, встретившись со мной взглядом. Как будто я ее преследую.
Но одним из бесконечно дождливых весенних вечеров она, как и прежде, принимала из моих рук цветы, прикрывала глаза, и я не знал, о чем ее спросить, как нарушить молчание.
Когда я пел для нее с высокой сцены самого популярного клуба города, в ее глазах сверкал лёд. Всегда можно сослаться на излишне яркие софиты — но в действительности я плакал на сцене оттого, что ее глаза были полны изучающего любопытства. Отстраненного и холодного, как хромированная арматура под потолком (когда я запрокидывал голову, мне казалось, что крепления не выдержат, и раскаленный прожектор разобьет мне лицо).
Я узнавал ее — единственную из всех — по запаху, когда проталкивался через забитый танцпол. В круговерти вечернего метро не находил в себе смелости окликнуть.
В вечернем кафе головокружительно пахло специями, и она прятала пунцовые щеки за бесстыдно-белыми цветами. Каждый раз я хотел спросить ее, чем так не угодили мои песни, отчего она бывает так зла, когда я пою для нее. Но не решался. Стараясь скрыть волнение, жевал шоколадный торт, жгуче-горький и приторно-сладкий одновременно.
Наутро из меня вырывались стаями белые птицы, путаясь в нотах, — едва успевал напеть, едва успевал запомнить. Рыдал от счастья петь о ней — единственной из всех.
Она прошла мимо, задела меня плечом, и я, поборов, робость, воскликнул: «Постой!» Она обернулась, и лезвие ее взгляда прорезало мне горло. Я закашлялся и упустил ее из виду. Потом я надолго заболел, и вместо песен мой дом заполнили кашель и хрип.
За время молчания я написал одну из лучших своих песен. Мне показалось тогда (второй раз в жизни), что я умер.

Она стояла в толпе и саркастично хлопала в такт овациям: все мои песни ей приелись. Я малодушно подумал: хорошо, что не взял с собой цветов, она бы швырнула их в урну не глядя.
Мои лучшие песни, как и худшие, как и самые бездарные, разрывали сердца и заставляли петь со мной в один голос. Ей — единственной из всех — было скучно.
Слушатели завороженно взирали на меня, когда зазвучало вступление новой композиции, на лету ловили новый мотив. Лишь ее лицо исказила злая гримаса. Когда первый куплет вырвался на свободу, сквозь собственный голос, сквозь партии инструментов я услышал ее вскрик. И зажмурился, как от удара.
И вспомнил я, как увидел ее со сцены. Прозрачно-светел был ее лик, мерцали лучи в волосах, когда она пела со мною в такт. Как она протянула мне сет-лист — на нем был записан номер. Я так и не осмелился позвонить (ведьма так и не забрала сложенный пополам листок из гримерки). Как она окликнула меня в метро и улыбнулась: ведьма бросилась прочь сквозь час пик, поперек потока, словно за нею гнался безумец с оскаленными зубами и мутными глазами.
Оглушенный восторженными криками публики, открыл глаза. Там, где она пробежала, прорезав толпу, оставался просвет, никто не спешил сомкнуть ряды. Мне почудилось, что с последними нотами затянувшейся коды осыпаются на руки, на пол пеплом лепестки тех белопенных цветов.
Которые я во сне ей приносил.
Снежная королева
— Я собрал слово «вечность», дальше-то что? — юноша кривился и инстинктивным движением цеплялся пальцами за рёбра, словно пытаясь закрыть дыру, из которой вывалилось, изменив ему, сердце.
— Собрал — молодец.
— И где мой приз? За мной придет девочка?
— Так вот же приз: вечность. А девочку найди сам…. в себе.
Голос во сне всегда принадлежал разным женщинам. Может быть, в этих снах я разговаривал сам с собой.
В детстве я ненавидел сказку про Снежную Королеву. Наверно, я просто ненавидел образ женщины, которая может иметь надо мной власть. Мне хватило одного раза, одного долбаного просмотра чудесного советского фильма о всепобеждающей силе любви (ложь, всё ложь, о всепобеждающей силе льда, конечно же), чтобы потом всю жизнь видеть кошмары. Я просыпался среди ночи, и сердце дико колотилось о мои холодные ребра и о решетки на окнах первых этажей по всему микрорайону. И о зубы бродячих собак, которые тоже просыпались и заунывно подвывали в такт моему зашкаливающему пульсу.
С тех пор я ненавижу сны.
Яда обожает сощуриться и ледяным голосом выплюнуть: «У тебя нет сердца». В такие моменты я буквально чувствую ее мерзкий язык на своих губах, но, к счастью, она слишком дорожит нашей дружбой, чтобы выпускать на волю всю свою безудержную страсть к дешевому эпатажу.
Влад ходит за ней как привязанный — он тоже не более чем дань ее страсти к дешевому эпатажу. Контраст между ними неизменно заставлял меня воображать, что она наносит вечерний макияж, отправляясь в лес за грибами.
Хотя она очень трогательно о нем заботится: каждый раз, когда приходит время отправиться на мой концерт, она выдумывает для него какое-нибудь неотложное дело. Благодаря ее находчивости он избавлен от трагического знания о том, что я теперь и сам таскаю всюду камеры. Целую свиту из камер. И прикрепленных к ним операторов, техников, хрен знает еще кого. Мне, блин, по какой-то неведомой причине на полном серьезе платят за то, чтобы я что-нибудь снимал!
Со стороны обычно кажется, что я просто обнаглел сверх всякой меры и банально на себя дрочу. Никогда не могу решить, ржать или плакать над тем, что мне платят за видеосъемку отнюдь не себя, а всяких там опадающих с небосвода звезд и подающих надежды артистов сомнительных жанров, а охотнее всего — за запечатление наипошлейших предложений руки и сердца посреди рок-концерта… В общем, если бы я был камерой, я бы постарался как можно скорее подпилить ножку штатива и самоубиться о бетонный пол в каком-нибудь плохо оборудованном клубе (конечно, я выступаю только в таких, хорошие клубы для снобов!).
Впрочем, нельзя отрицать и тот факт, что я действительно обнаглел сверх всякой меры. Но наглость в глазах смотрящего, а в моих — только лёд. (Тут я должен хрипло рассмеяться, но я переусердствовал с пафосом, и мне стало не смешно).
Болотное варево
Со стороны казалось, что Мортимер сосредоточенно следит за происходящим через монитор плейбэка. Вокруг грохотала танцевальная музыка и плескался алкоголь средней паршивости. Тихий шелест неустанно работающей камеры отсчитывал монетки гонорара, и это было единственное, что его волновало.

Я прижался к разбухшему брюху камеры и смотрел ее глазами. Камере всё равно, что жрать. Меня преследовало ощущение, что она моим ртом поглощает это дешевое пойло — великолепное, точно гимн безвкусице, месиво из самых разных музык, под которые можно двигаться, расслабив тело и разум достаточным количеством шотов. Возможно, у меня поднималась температура. Музыка вторгалась в меня через глаза и рот, я не успевал отследить смену ритма, стиля, голоса: дабстеп, русский рок и старое диско напирали друг на друга, не оставляя никакого шанса их осмыслить.
В солнечном сплетении словно взорвалась атомная бомба, как будто я выпил 40-градусного самогона на голодный желудок. И тогда я оглох.
Мортимер улыбнулся… ухватил за кончик тонкий мягкий побег, намотал на горло камеры…
Я увидел ее глазами всё то, чего не могла увидеть она сама — из-за собственной всеядности. Неразборчивости. Непритязательности. Из-под моих ребер текло, обдавая танцующую толпу густым паром, варево монтажа: я соберу себе клип из ошмётков этого видео. На еще не спетую песню. Одну из тех, от которых Яда утрачивает всю свою язвительность. От которых отражение в зеркале мутнеет, точно я смотрю на себя через подёрнутую ряской поверхность болотной топи.
Уши заполнила вата, и через ее хлопковое волокно прорастали вездесущие всесжирающие побеги мха, вплетались в мерцание пьяного стробоскопа, закрашивали белое черными штрихами нот.
Мортимер отошел от камеры — словно отполз из эпицентра взрыва шумовой гранаты. Трясущимися пальцами выудил из бездонного рюкзака помятый блокнот и кривыми иероглифами спешно набросал узор из слов и нот, не разбирая, где текст, а где мелодия.
Страх и выбор
Говорят, всегда есть выбор, написать песню или убить себя. Не в моем случае. В самые мрачные дни я не помню, как выглядит мир вне четко очерченной рамки плейбэка. Я делаю вид, что меня нет, и смотрю на мир глазами камеры. Несмотря на свою всеядность, камеры ненавидят актрис.
Ты арендуешь камеру на самых выгодных условиях (для тебя, потому что тебя все обожают, но отнюдь не для нее) и тащишь снимать видеоотчет про какой-нибудь там день рождения или черт знает еще что, но на полдороге тебя перехватывает кто-нибудь с дипломным коротким метром. Ребят, да я такое и не снимал никогда в жизни, ну вы чего. Нет, чувак, ты снимал и не такое, — и камера гневно смотрит на меня из-под своего полиэтиленового укрытия (обязательно идет дождь или что похуже). Куда ты меня притащил, урод? — как бы вопрошает ее объектив.
Актриса — это не профессия. Это образ мысли и способ существования. Актрисы пьют чужую кровь, и ты никогда не узнаешь, что у нее на самом деле на уме. Камеры считают, что кровь, пролившаяся у них на глазах, их законная собственность, и такая конкуренция выводит их из себя — выводит из строя. У меня в ушах вместо комментариев режиссера сплошное шипенье. У меня в глазах расходятся радужные круги, и сколько ни выстраивай фокус, она хочет смотреть (на меня) на что угодно, но только не на актрису. Камеры ненавидят тех, кто умеет от них защищаться.
Мне бы стоило жить с актрисой, как же это я раньше не догадался. Продать свою кровь одной, чтобы спрятаться от другой. Если бы только, очарованный актерской игрой, я не захлебывался в неискренности, как в море. Море лижет мне пальцы — море, которого нет. У меня голова раскалывается от накала страстей — потому что я не умею играть и теряюсь в правилах. В их отсутствии. У меня поднимается температура, и (смертельно больной) я отправляюсь снимать похороны. (Мне никто не верит).
Все мои клипы — похороны. Я хороню: любовь (у меня же нет сердца), дружбу (я все-таки не справился с социальной компетентностью), трезвость (чужую), время (потерянное).
Всегда есть выбор, но я всегда забываю его сделать, как забываю множество других вещей. Забываю, что есть мир за пределами поля зрения камеры. Наивно верю, что становясь к ним настолько близко, что ближе просто некуда, я могу спрятаться.
Недавно мне было так страшно, что я взял у ребят самую навороченную камеру (какую только смог выторговать своим обезоруживающим обаянием) и поставил ее на край сцены. Весь свой сет, с трудом попадая в ноты и через раз забывая про струны, задумчиво разглядывал публику через зум. Едва ли в зале заподозрили подвох. Из того, что они там наснимали на телефоны, я уже почти смонтировал клип на одну из своих песен. Такую же плохую, как и видеоряд. Такую же плохую, как моя попытка спрятаться.
Камеры ненавидят актрис, и это единственная хорошая новость: если меня когда-нибудь спросят, я с чистой совестью смогу ответить, что никогда не позволял себе неискренности и никогда не решался на трусость.
Отвлекая от сути
Мы сидели в каком-то модненьком кафе и жрали веганские бургеры, уделываясь соусом и не переставая ржать. И тут Яда сказала:
— Я придумала промо для альбома.
— Давно пора. Давно пора мне выпустить альбом приличествующего моей звездности формата, — язвительно прочавкал я. Когда ты хоть и не катастрофически, но все еще бедный музыкант, твой удел — синглы: да, к любому завалящему фесту можно фигачить по синглу и делать вид, что ты и есть информационный повод для этого феста, но… Но альбом, аналоговый носитель, постер под автографы, сольник — желательно вообще без саппорта…
Я устремил на Яду взгляд, исполненный внимания.
— Фотосессия. Лирический герой стоит на брусчатке, может быть, даже прислонившись к каменной стене, с которой свисает цветущая акация. Или у него под ногами осыпавшиеся лепестки акации. В руках — микрофонная стойка, мы вроде как застали его за танцем с нею. А на ногах туфли-лодочки на шпильке, примерно 8 сантиметров, никаких этих стрёмных платформ. Правда, цвет туфель — вообще не представляю.
— А лирический герой, стало быть, я, — я задумчиво сверлил взглядом дыру в ее нахальном лбу. Девушка заговорила с предельной серьезностью, которая без труда выдавала, что она издевается:
— Вик, я очень ценю твою доброту и всячески стараюсь ее оправдывать, и я бы мечтала стать моделью для твоего промо, но… Блин, конечно, ты! Не я же буду играть мужика в туфлях, ну. Я не настолько плохо выгляжу.
Иногда меня все же пугает эта поистине беспардонная и порой абсолютно ничем не прикрытая даже ради приличия проницательность Яды.
— И в платье, еще скажи.
— Ага, в свадебном, — Яда посмотрела на меня как на идиота. — Ты же знаешь эту примету: свадьба снится к похоронам.
— Теперь знаю, — смиренно протянул я.
— В костюме каком-нибудь. Неприметном, но стильном. Таком, который выглядит очень дорого, то есть — очень просто, не отвлекает от сути.
— И в чем суть, стесняюсь спросить, — я усмехнулся. Сложно было скрыть, что мне нравится ее идея.
— Каждый видит свою суть. Ты — одну, я — другую. Не думаю, что это стоит обсуждать сейчас. Спросим фотографа, какую суть видит он, когда дойдет до дела.

С этими словами Яда положила на стол купюру чаевых и оставила меня ждать счет в одиночестве. Я очередной раз восхитился тем, как она лавирует между феминизмом и прагматизмом.
У меня не было сомнений в том, какую суть увидит Яда в последовательности кадров: вот утомленный певец обессиленно снимает туфли. Опускается на брусчатку, словно тянется к земле. Скрещивает ноги, повесив голову, но крепко держа стоящую над ним стойку. За кадром останется, как он уходит, в одной руке неся туфли, другой волоча за собой стойку.
Отмечать успешную фотосессию мы всей компанией отправимся в бар, где подают лучшие в городе настойки и авторские коктейли. Изучая винную карту, все будут весело обсуждать, что надо бы выбраться за город, в лес, а то сколько можно играть в приличных людей, пора уже жахнуть разведенного спирта из жестяной кружки в подобающей случаю обстановке…
Я не люблю ходить в лес. Лес — это измененное состояние сознания. Вот ты идешь по асфальту, и он впивается в твои босые пятки мертвыми тысячелетними сосновыми хвоинками. Из хруста и шелеста вытачивается мелодия, и в движениях рук бармена в первом попавшемся заведении ты видишь танец опадающих в середине лета листьев: вместо алкоголя в твоем бокале смешивается лонг из болотной воды, горькой недозрелой брусники и лопнувшей от одного прикосновения прокисшей черники. Ягоды, похожие на глаза, которые устали смотреть. Лонг, который можно поджечь, и он будет гореть всё то время, пока ты цедишь его, стараясь не морщиться.
Я несу лес внутри себя, и глаза камер застит пыльца цветущих мхов. От нее першит в горле. Камеры опрокидываются навзничь, и длинные плети-побеги юного мха захлёстывают их глотки, затягивают их в глубь ласковой, душной, влажной перины. Провожая их взглядом, я смеюсь печальным смехом человека, которому нечего терять и нечего найти. Я не знаю, нашел ли я лес внутри себя или потерял себя в этом лесу.
Земляника
Девочка с изумрудными губами кокетливо мялась в сторонке, ожидая своей очереди. Мортимер вспомнил Яду: давно она не появлялась на концертах. А ведь ее талант оберегать мог бы очень пригодиться теперь, когда один он явно не справлялся. Слишком много женщин. Яда могла бы нейтрализовать их всех одним взмахом руки. И самого Мортимера заодно. Несомненно. Стоило ли так рисковать? Наверно, нет. Так что пусть ее, держится подальше и хорошо.
— Ммм… можно? — несмело спросила девочка. В руках у нее была афиша. Мортимер скривился: его имя напечатали, конечно же, мелким шрифтом, но это еще ладно. «Мортемер» Кто-нибудь когда-нибудь научится читать? Перечитывать макеты перед печатью? Включать мозги?
Певец черкнул маркером корявую роспись, старательно замазав ее хвостом половину хэдлайнеров. Девочке на вид было лет девятнадцать. А может, и того меньше. Она определенно хотела что-то спросить. Мортимер не стремился ей помочь. Сверлил взглядом ее губы, за цветом которых она старалась скрыть робость. У девочки были жуткие глаза, холодные и бездонные. Как и у всех девочек, впрочем. «Ну, долго еще? Нет, переспать со мной нельзя. Нет, я не злой. Нет, я не ищу бэк-вокалистку. Нет, я не хочу добавляться в друзья. Нет…»
— Ты всегда такой грустный? — выпалила девочка. Контрольный без предупреждения.
«Нет, я не грустный», — хотел было ответить грустный мальчик Вик, но понял, что его обезоружили.
— Да, всегда, — холодно ответил я смелой и слишком внимательной девушке.
— Но почему? — столь же холодно продолжила она.
— Сколько тебе лет, дитя? — не удержался я от колкости.
— А тебе? Дитя, — девочка хрипло рассмеялась.
— Мне 26. Я ответил на твой вопрос?
— Мне почти 20. Не думаю. Расскажи мне, — она улыбнулась краешком рта. Она была похожа на серую птицу-трясогузку. Если смотреть не на саму птицу, а на ее тень, можно очень испугаться. Главное, иметь хорошо развитое воображение. Подвижную психику. Неподвижные глаза. Ее волосы, выкрашенные в нарочито небрежный серый (вероятно, над цветом работал топовый стилист, из тех, к кому следует записываться за пару месяцев), лишь усугубляли предчувствие ожидающих меня ночных кошмаров, которые мне придется запомнить.
Я рассказал девочке, почему я грустный. Кажется, я даже немного …отравил ее своей грустью. По крайней мере, она кривилась после каждого поцелуя, как будто съела увесистый лайм, позабыв, что в холодильнике томится баклаха с текилой. Самая что ни на есть среднерусская, как равнина, пластиковая бутыль с самой что ни на есть латиноамериканской текилой. Если бы я умел писать застольно-кабацкие плясовые, обязательно бы использовал этот редкий и удивительный образ в своем творчестве.
Когда мне было почти 20, я был не грустный. Я был …как бы это поточнее выразить. В общем, мне каждую секунду казалось, что я умираю. Я тогда написал штук сто песен. Собственно, мальчик Виктор, которого все, кому не лень, звали собачьей кличкой Вик, был уверен, что это стихи. Причем паршивые. Злой и мудрый (в смысле грустный, конечно) Мортимер знает толк в плохих стихах — из них получаются лучшие песни во вселенной.
Вик уехал на дачу к бабушке. Сначала-то бабушка уехала в город к Вику, и он, конечно, позорно сбежал через три дня, не в силах поддерживать требуемый уровень порядка и добродетельности, зато пообещав бабуле починить забор и прополоть грядки. Казалось бы, что может быть проще, чем прополоть грядки. В процессе прополки выяснилось, что а) сидеть на корточках не так удобно, как показывает живой пример гопников в подземных переходах; б) отличить сорняк от не сорняка не так просто, как обещала бабушка; в) чем чище воздух, тем чернее мысли и тем гнилее стихи. Мне казалось, что мои руки воняют гнилыми листьями. Что в моих волосах копошатся черви, которые съели мой труп и теперь обустраивают себе жилища в полых моих костях. Что моя кровь ржавчиной стекает в колодец, и даже кошки не могут пить эту воду.
В общем, я пошел на болота искать святой источник.
Бабушкина дача располагалась (да и делает это по сей день) в живописной глуши в стороне от трассы, а потому леса поблизости были вполне дремучие, а болота — топкие. Из-под каждой кочки выглядывала какая-нибудь подозрительная ягода, и я бы не решился попробовать ее на зуб, даже если бы она клялась и божилась, что состоит в родстве с самой что ни на есть мирной земляникой, из которой бабушка порой делала варенье. Ненавижу варенье. От него слипаются руки, волосы лезут в рот и тоже слипаются, и потом все это липкое и красное приходит ко мне во сне, течет по щекам и отравляет меня своим приторным вкусом. Так вот, пошел я на болота в надежде, что моей глубочайшей греховности (ну и что, что я не смог бы толком исповедоваться, потому что ничего дурного — на мой взгляд — не делал, если только не считать дурным деянием мои стихи) достанет, чтобы не просто не найти святой источник и выйти обратно на знакомую тропу, но — не выйти вовсе.
Что-то вроде отсроченного самоубийства, отданного на откуп случаю.
Пикантности ситуации добавлял тот факт, что я понятия не имел, есть ли в округе хоть какая-то завалящая скважинка, которая бы потянула на святой источник. Пожалуй, в глубине души я был так уверен в собственной святости, что буквально рисовал в уме, как на месте моего бренного тела, испустившего дух при невыясненных обстоятельствах, немедля этот самый источник забьет. Пожалуй, единственное, на что он бы забил, так это на свои планы пробурить почву именно тут, и утек бы куда подальше от моего смрадного разлагающегося трупа.
С такими мыслями я споро шагал напролом через лес, не особенно следя за тем, чтобы моя траектория соответствовала проложенным грибниками и дикими зайцами тропинкам. В любом уважающем себя лесу должны быть дикие зайцы, вот я о чем. Под кустами росла земляника, а иногда мне встречались яркие шляпки сыроежек. Потом ели сомкнули свои объятия, стало темнее, стало мягче. Мох под ногами проваливался порой по колено, но было по-прежнему сухо. Вполне возможно, что я плакал и продолжал сочинять стихи.
Как бы там ни было, ни один из моих стихов не был посвящен самоубийству, и по всему выходило, что я даже прощальной записки не оставил. Ножа при себе у меня тоже не было, так что мысль оставить таковую на ближайшем еловом стволе не пришлась ко двору.
Стоял июнь, если мне не изменяет память, а потому солнце очень долго смотрело на мои метания сквозь черные шали древних носатых елок, которые каркали мне вслед проклятия и грозили крючковатыми пальцами. Мне хотелось обнять каждую из них, чтобы они сгорели — от стыда за свое поведение. За свои помыслы. Я гореть не собирался — я шел тонуть. Я уже тонул. Вода заливалась в легкие, минуя нос и рот, булькала где-то внутри, смешиваясь с моей бесполезной ржавой кровью, и пальцы мои сгибались подобно звериным когтям… Солнце усмехалось в своей бездонной вышине, меня била крупная дрожь, и мысли путались в клубок узорчатых змей.
Ведьма смотрела на меня прозрачными глазами и столь же прозрачно улыбалась. Она была как каждая из этих ёлок, но только на тысячу лет моложе — как будто еще не родилась. Как будто кроты еще только выгрызали в лоне земли ее форму и наполнение. Она смотрела пристально, не моргая. Меня била крупная дрожь, несмотря на то, что одежда оставалась сухой: в непроглядном мраке еловых теней только один луч и бил с неба: я сидел ровно под ним, и мне становилось жарко.
Ведьма изучила меня с ног до головы своим ничего не выражающим взглядом и наконец начала моргать. Протянула руку. Кажется, она не была уверена, что я умею разговаривать. Я протянул руку в ответ. Ее пальцы были шершавыми, как древесная кора. Сильным рывком она подняла меня на ноги и повела за собой.
В ее доме не было стен, в ее доме не было дна. Она спала в болоте и ела из болота, и ядовитые ягоды на кустах с терпким запахом были ее глазами. Она точно знала, от чего я могу умереть, и не угощала меня ни одним из тех жутких грибов, что украшали ее жилище точно статуэтки-пылесборники. Она знала имена каждой грибницы и никогда не путала грибы из разных грибниц, даже если они росли совсем рядом. Она прочитала меня как скучную книгу и даже не попыталась… ну я не знаю, покуситься на мою честь и всё такое прочее. Я просто вдруг увидел, как ее глаза стали темнее. Как заполнились грустью до краёв. Как эта грусть вылилась кипящим варевом прямо мне в рот.
Я лежал на мокром мху и знал, что ведьм, какими их придумали сказочники, не существует: в лесу не живут злые тетки, не заманивают путников в свои избушки, не обгладывают их косточки. Я лежал на мокром мху и умирал, и игра моего воображения, которое умирать не желало, рождала образы, вытягивая нити из разноцветных катушек всего моего прошлого опыта. Стальные блики на ягодах отмеряли мои последние минуты. Птицы с тяжелыми крыльями точили клювы о старые окаменевшие пни, чтобы вдоволь попировать. И не было на свете ни добрых леших, ни злых колдуний, ни одной живой души не было вокруг меня.
Я закашлялся, и ведьма подставила ладонь под мой ноющий затылок. Ее глаза так и остались тёмными. Мне стало грустно: я словно сломал что-то живое, тонко отстроенное, что-то вроде музыкальной шкатулки ручной работы, которую не сможет починить никто, кроме создавшего ее мастера, но тот уже пару веков как покинул бренный мир и почивал на облаке, или во что там верили мастера эпохи Возрождения. Ведьма улыбнулась змеиной улыбкой: так улыбаются маленькие змеята, когда покидают родное гнездо, чтобы отныне самостоятельно охотиться на лягушат и прочий подбрюшный корм. Я подумал, что стоило бы поучиться у нее бесстрашию.
Она протянула мне руку и выжидала, когда я отскребу себя от маленьких пальчиков мха, так ласково меня державших. Когда вспомню, как сесть и как встать, ища опору в ее хрусткой ладони. Когда обрету равновесие под еле ощутимыми порывами ветра, который запутывался в ее волосах и пальцах, но все равно умудрялся походя толкнуть меня с такой силой, точно я его смертельно оскорбил.
Если прежде я шел на запад, теперь солнце ухмылялось мне в спину. Скорее всего ведьма вела меня на север. Моя тень подрагивала в неверных бликах золотых сосновых стволов. Ведьма словно раздевалась передо мной, как будто это не я задолжал ей целую жизнь. Как будто она погладила меня по непослушным волосам и сказала этим жестом: ты мне нравишься. Я отравил всё то светлое, что внушали мне сосны, мыслью, что на самом деле она говорит: мне жаль тебя.
Ведьма привела меня под раскидистую сосну, всю в золотых потёках смолы, и показала свои сокровища: выбеленные скелеты зверей и переливающиеся скорлупки огромных лесных жуков, темно-синих, как ягоды ее глаз. Она не могла предположить, что ее коллекция выглядит пугающе. Подносила мне то один экспонат, то другой. Я не решался к ним прикоснуться, но жадно ощупывал взглядом каждую неровность, каждый бугор, каждый сустав. Наконец ей наскучило это наивно-трогательное хвастовство. Она коротким движением, точно смертельный лягушечий язык ударил муравья, выхватила из груды похожих друг на друга костей единственную в своем роде — флейту: полую кость с неровными маленькими пробоинами — и заиграла нежную мелодию, едва выдыхая жаркий, жирный полуденный воздух, липкий, как мёд, своими налитыми ягодной кровью узкими губами. Меня окатило леденящим душу ознобом: музыка как влитая ложилась на одно из моих стихотворений.
Ее мелодии содрали с моих стихов толстую загрубевшую кожу, раздели их догола, обнажив мои песни.

Ведьма за руку вывела меня на опушку соснового бора, шепчущего какие-то бессвязные нелепицы, и дала в дорогу заячий череп, до краев наполненный спелой земляникой с оглушительно терпким ароматом. Землянику я высыпал под куст, удалившись на внушительное расстояние, и убедил себя, что ни к чему мне хранить дома неизвестно где валявшийся череп. Убедил так тщательно, так ювелирно, что никто никогда не смог бы отыскать в моей воспаленной памяти никаких упоминаний о том, как я бережно спрятал череп за пазуху и придерживал его всю дорогу до дома; как уложил на дно сумки; как следил, чтобы бабушка, уезжая из моей квартиры, не взглянула слишком пристально на сумку, небрежно задвинутую за кресло; как достал череп из сумки, погладил белый край глазницы и убрал поглубже в шкаф, туда, где ему точно не грозит ничей недобрый глаз…
Однажды я увидел её в зеркале.
Она была настолько смелой, а я был настолько виноват перед ней (даже если никогда не признает моей вины, моим чувством вины она пользуется виртуозно), что мне больше никогда не пришлось задуматься о том, чтобы умереть.
София, моя птичка-трясогузка, не была ни смелой, ни мудрой. В мою постель ее привело любопытство, и она им отравилась. Когда я рассказал ей всё как на духу, она лишь выпустила в потолок струю вонючего ментолового дыма и скучающе закатила глаза. «Такие сказки сочинять я и сама умею», — говорил весь ее вид. Серые волосы разметались по подушке так, будто каждый штрих дизайнер расположил в соответствии с трендами и законами маркетинга. Она была настоящая актриса — такая же, как и все прочие женщины, посягавшие на мою постель — на мою жизнь скорее.
Потом Софии не стало.
Могильные ели
Может быть, все беды начались именно с актрис.
Мальчик Вик не умеет курить, и каждая затяжка дается ему с трудом. Он сидит на сырой лавке, с еловых лап осыпаются последние капли, шелестят крыльями полупрозрачные кладбищенские вороны.
Его разбитые губы разрезает усмешка: мёртвые женщины слишком многого от него требуют. Умоляют быть чуть менее живым. Им становится жарко оттого, насколько он живой, от жара течет макияж. Он смеется вороньим смехом, эхо разбивается о глиняные стенки грудной клетки. Переполненные сосуды легко трескаются, стремясь стать пустыми.
Он выпускает дым в ладони, линии судьбы теряются из виду, стираются, сплетаются в новые узоры.
Мальчик каждый раз ошибается. Адресом: вместо кладбища ноги неизменно приносят его в квартиру, где звучит громкий смех и звенит стекло — бокалы разбиваются, когда он разворачивает букет из шести цветков. Временем года: он кутается в теплый шарф, собеседники в тёмных очках чокаются бонгами и прощают ему эту милую оплошность. Город с мучительным хрипом затягивается и вместе с дымом выдыхает раскаты грома.
Чаще всего Мортимер ошибается именами. Поёт песни мёртвых — живым. Пощечина окоченевшей ладонью восполняет недостаток перкуссии. Каждый раз он обещает себе (раздает клятвы у каждой ограды), что больше это не повторится.
На фильтре остаются алые разводы, вороны собирают с земли оттаявшую после заморозков рябину. Мальчик кашляет в ответ на порыв промозглого ветра, оставляет бычок под лавкой и нервной походкой выходит на улицу.
Женщина с мёртвыми глазами запирает за ним дверь: он никогда не вернется.
Если бы только хоть одна из них умерла! Но где уж там. Предусмотрительно обессмертив себя, они просто уходят из жизни (моей), не оставляя мне ни желания, ни возможности как-то это изменить. Мое персональное кладбище, мои персональные могилы: каждая из них выкапывала для меня новую, да помягче землицы, да пострашнее проклятий. Сколько их еще будет?
Ведьма криво усмехается и машет вслед каждой, кого поимела. К счастью, они уходят не оборачиваясь. Я простужаюсь и болею, отвернувшись к стене, пока не выкашляю всю эту пепельную землю, которую они бросают на прощание мне на рёбра.

Охотничий инстинкт
— Если бы я была верующей, я бы поставила твоему святому свечку за то, что ты не пишешь обо мне песен, — Яда разразилась каркающим смехом, который мог бы выдать в ней заядлую курильщицу, рискующую жизнью, если бы только Яда курила. Кажется, ее не мог соблазнить даже бонг в уютной гримерке глубоко за полночь.
Оборвав смех, она резко посерьезнела:
— Удача, что я неверующая, ведь тогда меня бы точно предали анафеме за то, что я с тобой дружу.
Мортимер на все ее излияния отвечал поочередно то «угу», то «хм», то короткими возгласами разной степени нецензурности. Его неизменно раздражала ее манера болтать, не затыкаясь, в стиле «что вижу, то и пою». Он суеверно прятал на дно черепа уточнение: Яда слишком много видит. Определенно больше, чем болтает. Ее болтовня неизменно включает неудобные, неуместные вопросы — тщательно взвешенные, ювелирно сформулированные. Ничего лишнего.
Она никогда бы не задала (и не задала!) ни одного из тех вопросов, что задавала София. Та стреляла в упор, а Яда… Яда всегда держит на мушке.
Мортимер вздрогнул: ему представилось, как именно она вывела из строя камеру Влада. Выдрала своими дизайнерскими ногтями все ее внутренности, а корпус швырнула в окно. И ошарашенный парень даже слова не посмел сказать поперек:
— К чему тебе какая-то камера, когда у тебя есть я?
— Да.
Мортимер сидел в гримерке спиной ко всем собравшимся и со змеиной улыбкой наблюдал через зеркало, как Яда охотится. Ее взгляд скользил по присутствующим, то фокусируясь, то резко убегая куда-нибудь в пустой угол или жадно вгрызаясь в такой интересный японский бас (Яда вообще не разбирается в музыкальных инструментах).
Она никогда не спрашивает чужих. Только смотрит и слушает. Потом болтает о них со мной, как с закадычной подружкой. Словно чует во мне родственную душу. Словно под ее ногами мое болото превращается в твердую землю, и она идет за мной и смотрит, как я рождаю музыку из стихов и костей.
Яда часто делает мне замечания (обязательно обозвав меня каким-нибудь мерзким словом) за то, что я, по ее мнению, вот в этой конкретной строфе пою про Соню, Аню или Лизу — ну, короче, вставьте любое женское имя по вкусу. Ее злит до белого каления, когда она, как ей кажется, узнаёт в песнях реальные ситуации.
Больше всего ее, конечно, злит, что она не находит в этих песнях себя.
Когда она трогает меня за волосы, я разрываюсь между брезгливым «не смей так делать» и сладострастным «не останавливайся». Она бы сожрала всю землянику и не подавилась, да еще и вылизала бы стенки дочиста, точно так же, как облизывает взглядом гримерку, безошибочно угадывая связи между людьми, которые сидят по разным углам дивана.
Ненавижу эти светские фестивальные тусовки, где бедные — обделенные талантом, я имею в виду, — музыканты играют в гениев и рок-звезд. Подыгрывают друг другу в беседах о том, что не имеет значения даже для них самих. Я киваю, отвечаю короткими фразами, виртуозно изображая участие в разговорах, — которых не слышу. Да и зачем, все равно Яда мне все перескажет. Потом перескажет Владу и своим подругам, приукрасив все так, что пустые кости светской игры обретут мясо: через месяц или год даже сами участники событий, гении и рок-звезды, будут помнить все именно так, как увидела и рассказала она. Мне видится, что вечерами она не макияж смывает перед зеркалом, а выковыривает из зубов недожёванное мясо, сырое или слабой прожарки.

Яда видит все со своего ракурса, и я не спешу развеять ее заблуждения. Я не пишу песен про Соню, Аню или Лизу. Я и имена-то эти помню с трудом. И уж тем более не различаю их обладательниц — щебечущих пташек, которые смотрят на меня сначала из-под сцены, где я не вижу их за светом пылающих софитов, а потом — с моей постели, пока я бьюсь в запертое окно лбом.
Имена, лица, прически, платья, залы, квартиры — просто ягоды и листья в моих ладонях. Их можно брать горстями и раскладывать в любой узор, нанизывать в любом порядке. У них есть одно неоспоримое преимущество перед нотами: тех всего семь, а ягод — целый лес.
Смотри не подавись, сука. — Читается во взгляде Яды. Она ходит за мной по пятам — я чувствую ее взгляд, даже если точно знаю, что в данный момент она оберегает от меня своего мальчика-без-видеокамеры на другом конце города. Я чувствую ее взгляд, выступая на сцене, проходя через зал, протягивая провода на съемочной площадке. Даже если я стою за одной из камер и притворяюсь самым крутым ивент-оператором на свете, глаза всех прочих пристально следят за мной. У всех камер — ее взгляд.
След в истории
Я никогда и никем не притворяюсь. Не умею носить маски. Не умею быть вежливым, когда хочется хлопнуть дверью. В гримерках, намертво пропахших сигаретным дымом еще в прошлом веке, мне никогда не задают скользких вопросов. Давно выучили, что разбивать лицо при падении на лед придется самим любопытствующим, а не мне.
Организаторы «молодежных» фестивалей (для тех, кому за…), которые давно уже свое отыграли, рассыпаются в советах и пожеланиях в адрес каждого, кто выходит на сцену или имеет неосторожность задержаться в гримерке за стаканчиком бесплатного чего угодно. Я могу сидеть там часами, цедить воду из бутылки и высказывать свое крайне ценное мнение по вопросам, которые, как я уже упоминал, даже не сумел расслышать в грохоте сцены. Впрочем, некоторые клубы отличаются слишком хорошей звукоизоляцией, и тогда мне приходится участвовать в диалоге не на автопилоте, а в самом что ни на есть реальном времени.
Первое время мне только ленивый (или слишком воспитанный) не советовал собрать группу. Но я сам себе группа: микрофон, гитара и иногда, под настроение, перкуссия. Про «настроение» — это я в чьем-то отзыве прочитал. Конечно, именно от настроения зависит структура сета. Перкуссия спасет микрофонную стойку от преждевременной гибели, если мне захочется что-нибудь разбить, рассыпать, разорвать. Говорят, от моих песен разрываются сердца, но это всё чепуха, так говорят про каждого музыканта, и если бы это было правдой, на планете бушевала бы эпидемия инфарктов с летальным исходом.
Я иногда с затаенной завистью смотрю выступления своих вынужденных соратников. Группа берет на себя все издержки твоего дурного настроения. Музыканты переключают все внимание публики на себя, — а заодно и твое, если они хорошие музыканты. Группа заставляет тебя нести ответственность и никогда не бывать в дурном настроении. Не хотеть что-нибудь разбить, рассыпать, разорвать. Ты же лидер, ты должен подавать хороший пример.
Я как раз и подаю хороший пример: они все, стоит мне закрыть за собой дверь, полощут мое имя, как изорванное знамя на ветру. Они бы хотели меня ненавидеть за мою …удачливость, как им кажется. За то, что я один больше, чем все их группы, вместе взятые. Но ненависть сворачивается у их ног, потому что — им не к чему придраться. Яда задумчиво ковыряется в зубах, сливаясь с интерьером: разговаривать о музыке ей скучно, разговаривать о только что покинувших помещение музыкантах — ниже ее достоинства.
Мы пытались делать совместные песни с группами. С очень хорошими группами. По их инициативе, конечно. Но их планы разбиваются о мое (как они говорят, идеалистическое) видение мира, о мое нежелание уступить здравому смыслу и переписать партию так, чтобы ее мог сыграть нормальный такой басист, а не выпускник консерватории по классу контрабаса. Смешно, но я действительно пишу песни не только под себя, но и на досуге дописываю партии для ритм-секции, клавиш, струнных. Как будто жду, что однажды первого января найду под елкой трезвых и готовых к неустанному труду сессионных музыкантов, которые будут играть со мной по любви, а не за звездные гонорары (каковых у меня, как водится, нет).
Все же прекрасно понимают, что даже будь у меня возможность играть с первоклассными музыкантами, я бы отравил их своей невыносимой, неудобоваримой свободой. От социальной приемлемости, например. Я бы даже имен их запомнить не смог, так бы и говорил: «Эй, гениальный чувак за ударными, напомни-ка мне, где я мог тебя слышать?» Свободой от здравого смысла.
Когда ты свободен, ты можешь делать все, что твоей душе угодно. Топиться в болоте, не пить ничего крепче спирта, не есть жареного после шести и игнорировать мнение авторитетных старших товарищей. В общем, ты заперт в своей свободе, как в коробке, и, может быть, именно поэтому на твой запах, больной и затхлый, как стоячая вода, приходят страшные звери, которые хотят тебя съесть.
Когда за мной закрываются двери гримерки, мои тайные поклонники, жаждущие перегрызть мне глотку, смотрят на чьем-нибудь планшете мои видео. Собираются в тайное общество и, пока я натягиваю струны, пытаясь их разорвать, записывают каверы на мои песни, но никому их не показывают. Потому что группам, собирающим нормальный зал, не пристало оглядываться на мальчишку из саппорта… Правда, они все время забывают, что байку про нормальные группы и саппорт придумала Яда всего-то месяц назад. А на самом деле это был самый обычный фест, на котором все равны — в своей неприкаянности и призрачных шансах оставить след в истории.
Впрочем, все мы уже оставили след в истории, как минимум собственного браузера, когда смотрели записи, снятые верными фанатами из первого ряда и из-за столиков випки.
Если я чему и завидую, так лишь тому, что группа — прячет тебя. Вот только меня не спрятал бы и целый оркестр.

Сирены колодцев
В детстве мне говорили: не смотри в колодец. Нет, изначально было так: не подходи к колодцу, там прогнил сруб, руки не доходят починить, не лезь туда, не трогай дверцу, не…
Не самое актуальное предостережение: в этом городе слишком много колодцев. Было бы, возможно, проще, если бы: не заходи в колодец. Не распахивай окон вовнутрь. Не смотри за зыбкие туманы занавесок. Не прислушивайся к голосам из чужого телевизора.
Или же: вычеркни колодцы из своего словаря, никогда не оказывайся от них на расстоянии фразы.
Если запрокинуть голову, в тебя вольется всё то, что колодец исторг из себя, отвергая свою колодезную суть. Будет ли это по-прежнему вода? Будет ли это дождь? Будет ли это море или проклятия?
У некоторых женщин глаза как колодцы. Я никогда не смотрю на таких женщин, памятуя о том, что говорили мне в детстве. Некоторые женщины смотрят в меня как в колодец, и едва ли я хотел бы узнать, что они там видят кроме своего отражения. Вероятно, ничего хорошего. Кошка облизывается на пороге, и женщины несмело входят — в мою жизнь. В колодец. Они промокают насквозь, их тянет ко дну — им кажется, что они в болото зашли. В топь. Мне кажется, их туда никто не приглашал. Но может быть, я просто забыл, как рассылал приглашения пачками: отпечатанные в самой дешевой типографии, с плохо пропечатанным текстом и неровно обрубленными краями — как рубят деревья неловкие руки, не привыкшие к топору. Я не рубил деревьев, как и не сажал.
Я оберегал себя от колодцев — пил из болотных окон черную, как небо, воду. Я оберегал себя от колодцев — не замечал, как смотрят на меня, сидел потупив взор, трогая струны. Струны как вода. Как струи дождя, которые легли мне в руки и остались со мной, чтобы мне не рисковать — не искать колодцев, не пить затхлой воды, не просить напиться у первой встречной.
Первая встречная попросила напиться у меня — свой колодец каждый таскает с собой, конечно же. Только своей водой ты и можешь напиться. Первая встречная ухмыльнулась, облизнулась по-кошачьи, потрогала меня меховой лапой по губам, пряча когти. Меня никто не предупреждал про те колодцы, в которых тонет истина. Которые видят меня, а показывают — свои сны.
Меня никто не предупреждал. Я стою за штативом, мне глубоко безразлично, что происходит в поле зрения камеры. Пусть подавится, что ли. Я все равно смонтирую не так, как она видит. Я все равно… споткнулся, пальцы пропахали прогнившие бревна, я рухнул в этот колодец, и он лишь сыто сглотнул, как будто и не было меня, как будто я — лишь бесконечная цифровая запись, часы, минуты, секунды хронометража, синхронный звук, подчищенные шумы — чтобы мои просьбы о помощи не отвлекали от безупречного вокала. Кто-то мне говорил, что таким, как я, нельзя помочь. Я думаю, мне врали: таким, как я, не хочется помочь — песни из колодца слишком хороши. Как песни сирен. В этом городе колодцы полны морской воды. Она молчит. В этом городе сирены живут в колодцах. Они молчат. Камеры с глазами-колодцами ходят за мной по площадям и подворотням, наматывая на тонкую карту памяти, как пленку на бобину, мои дороги и жилы. Я не молчу.
Желание
— Ты проиграл мне желание, — произнесла Яда тоном, каким напоминают про долг в пятихатку, а может, и того меньше. Несомненно, только дело первостепенной важности могло привести ее ко мне домой без предупреждения. Если не считать таковым звонок от подъезда: «Я забыла номер твоей квартиры, открой мне дверь».
— Официальных результатов отбора еще нет, — предпринял Мортимер слабую попытку съехать с темы.
Что точно не входило в мои планы, так это участие в сомнительных телешоу в стиле «жвачка для ушей». На отборочный тур меня занесло отчасти из хулиганства, отчасти — из желания развлечь досточтимую публику, каковая — в лице моих ближайших друзей и соратников, будь они неладны! — не только без моего ведома отправила заявку, но потом еще и практически волоком притащила меня в съемочный павильон, расположенный в какой-то смертоубийственной промзоне. Впрочем, с них бы сталось и в столицу меня транспортировать, если бы шоу снимали там.
— Ты проиграл, какая разница, есть они или нет. Ты прошел. — Она нависла надо мной, даже не сделав вид, что ей любопытно, (почему она явилась не вовремя) что за видео я монтирую. Пожалуй, она была единственной, кого совершенно не трогала моя привычка сидеть уткнувшись в монитор даже в присутствии со-бесед-ни-ка.
— Ты тоже проиграла мне желание, — я всё-таки внял гласу социальной адаптации и развернулся к ней. Не самое удачное решение: смотреть на кого бы то ни было снизу вверх — сомнительное удовольствие, но садиться она не собиралась. — Я могу попросить что-то, что нейтрализует твое желание?
— Нет, — Яда сощурилась, будто собиралась сказать какую-нибудь приличествующую случаю гадость.
— Почему? — с невинным видом не унимался Мортимер.
— Потому что я не проигрывала. У нас было только одно пари.
— Но, согласись, попробовать стоило, — гнилостно улыбнулся я, и она отзеркалила мою улыбку, как будто мы замышляли что-то невероятное в своей отвратительности. Словно это была не улыбка, а самое теплое, самое долгожданное объятие.

Яда была красива той красотой, от которой тебя начинает тошнить уже через десять секунд. Всё в ней было чересчур: резкость, интенсивность и контрастность, выкрученные на максимум. Никакой нормативности: резкие черты, агрессивный — даже если практически отсутствующий — макияж, которым она подчеркивала недостатки внешности, полное презрение к моде и здравому смыслу. На таких женщин встает даже у импотентов — банально из чувства противоречия. Такие женщины никого не любят — только препарируют с нежностью скальпеля.
Можно подумать, ты — кого-то любишь, — шевельнулось между моих рёбер, и я почувствовал на языке вкус болотной воды.
— И что ты хочешь? — спросила ведьма насмешливо.
— То, чего ты никогда не сделал бы ни в трезвом уме, ни по пьяни, ни за деньги, ни из величайшей щедрости, — тон Яды балансировал на лезвии иронии, но истекал густым, терпким пафосом.
Я готов был начать перебирать в уме, кого же мне придется убить, если таково ее желание… Холодок скользнул по шее: я вдруг понял, что за прошедшие годы изучил ее так же хорошо, как она меня. Она никогда не спрашивала людей о том, что и так у-зна-ла. Вычислила. Прочитала по глазам и жестам. Для нее не было никакой разницы между убийством и самоубийством. Между совершенным и предпринятым, пусть и не доведенным до конца.
— Раздевайся, — оскалилась ведьма. Меня мелко трясло, к горлу подкатывала тошнота, и немели кончики пальцев.
— Я же сказала, нет. Твои желания не учитываются. — Она давно не носила линзы, но в глубине ее глаз мерцало зеленоватое зелье, какая-то страшная отрава, которую не следовало пить, даже если она обещала тебе все чудеса вселенной. Впрочем, мне она ничего не обещала.
— Я сейчас блевану. Если тебя это веселит, то меня вообще нет, — мой голос предательски срывался.
— А кто-то смеется? — Яда тянула время, ей хотелось насладиться всей гаммой моего отвращения к происходящему.
Мортимер поднялся от стола с девичьей плавностью движений и, оскалив кривые зубы, сомкнул пальцы на ее горле. Ей пришлось попятиться, пока она не уперлась лопатками в стену. Он не смог бы сказать, во что она вообще была одета, пришлось ли ему снимать с нее джинсы или задирать юбку. Она сверлила его насмешливым взглядом, холодная, как стекло объектива осенней ночью. Липкая, как лопнувшая в пальцах ядовитая ягода. Ее руки скользили по его хребту под одеждой без малейшего проблеска интереса. Его прошивало дрожью — еще и от удушающего ожидания, что она вот-вот взрежет прозрачную кожу неуловимым движением пальцев.
Он навалился на нее, вжимая в стену, цепляясь за нее, тяжело дыша куда-то в шею. Ее горло исторгало хрипы в одном ритме с его движением, и тонкие губы кривились в улыбке, больше похожей на невысказанные проклятия. Она разомкнула зубы, и ее голос был полон холодного безучастного восхищения, с которым смотрят фильмы Элема Климова или Балабанова. Что-то вроде синдрома Стендаля наоборот.
— Не думала, что у тебя на меня стоит.
У меня и не стоит, — хотелось выплюнуть мне, но я только вцепился в ее плечо, впился глазами в ее расширенные зрачки, уперся мокрым лбом в ее лоб. Ведьме хотелось ее по-це-ло-вать: сожрать, проклясть и выбросить, как любую телекамеру, которая ей поклонялась. Но Яда мне не поклонялась. Я смотрел в ее глаза и знал, что она сожрала и выбросила из своей жизни немало наивных мальчиков, хоть с видеокамерами, хоть без, искренне влюбленная в их наивность и в их влюбленность.
Я неловко дернулся, без особого удовлетворения подумав, что в качестве бонуса к исполненному желанию наградил девушку парой-тройкой синяков в изысканных местах. Она протяжно и совершенно беззвучно выдохнула, отзеркалив меня: я ощутил ее всем телом — нервно распахнутой ладонью, которой вжался в ее горло в последнее мгновение.
Ее руки на моей спине ос-та-но-ви-лись. Меня постепенно перестало так страшно знобить. Она утратила это свое высокомерное, отстраненное напряжение и осела мне на руки нейлоновой струной. Мне пришлось уложить ее на кровать и свалиться рядом. Во рту горчило, в висках взвизгивало, потолок перед глазами рябил, как плохо откалиброванный монитор. Я взял Яду за руку, и она сжала мои пальцы в ответ: это было похоже на любую из ее опасных улыбок на все случаи жизни, но ни на одну из тех, что я когда-либо видел. Как будто мы претворили в жизнь всемирный заговор или хотя бы государственный переворот.
Тишина

Ведьма стояла под дождем, и ей казалось, что она совершенно голая. Тонкая рубашка липла к телу, волосы болотными стеблями расползлись по щекам, и тяжелые капли назойливыми мухами лезли в глаза. Ведьма расхохоталась и запрокинула голову в надежде, что ядовитый дождь обожжет ее горло, и из него перестанут хлестать песни. Слишком много песен! Она была так доверчива, что не сомневалась: от городского дождя можно даже умереть, если проглотить его слишком много. Она схватилась за горло и — заплакала бы, если бы умела плакать. Песни хлестали по щекам наотмашь — и от каждого удара вздрагивали диафрагмы голодных глаз. Ведьма владела ими всеми и каждой из них в отдельности.
Ей казалось, что чем больше песен — тем больнее. Ей хотелось, чтобы они смотрели, не моргая. Чтобы облизывали, не кусая. Чтобы можно было заткнуть уши и остаться наедине с их глазами. Она хотела затолкать обратно все мои песни и никогда их не увидеть.
Ведьма закашлялась.
Меня била крупная дрожь, словно я встал под душ, сжав в руках микрофон, провод которого змеился лоснящимся гадючьим телом от моей руки к бьющему электричеством гнезду.
Я спрятал свой голос на самое дно, я бы даже присыпал его землёй — но мне поверили и так.
Дожди смывают мои песни. Всё, что я хотел спеть. Всё, о чем хотел, но не мог промолчать. Я открываю рот и вместо мелодии слышу безыскусный мат, заглушаемый гулом и лязгом колес. На меня оглядываются интеллигентные женщины в дальнем конце вагона, и печальные бомжи качают головами мне вслед.
Я падаю в бездну моря, оно выпило меня досуха и заткнуло мне рот черным полотном песчаного дна. Все мои песни теперь — тишина.
«В этом городе нет моря», — смеются надо мной всезнающие туристы и заворачивают в распечатки песен шаверму, чтобы не запачкать рук чесночным соусом. Я гневно сплёвываю в мелкую рябь речного экрана, навязчиво транслирующего лишь мое отражение. Река усмехается в ответ ошмётками мусора и зимы. С моих пальцев не смыть грязно-серых разводов от струн.
У меня промокает обувь, и ветер по утрам не признаёт зонтов. Мои песни гудят на рельсах, мои песни висят на проводах полинявшими флагами, перегоревшими гирляндами, истрепавшимися объявлениями. Я грызу леденец от кашля в надежде им подавиться. Дождь отмывает город от моих песен, не замечая в своем усердии, как сам превращается в них.
Лихорадка
Я боюсь однажды увидеть себя в новостях. По центральному каналу любой страны. В светской хронике, облизанным прожекторами и гримерами. С дорогой женщиной по правую руку, с пустыми глазами и холодным сердцем. Я боюсь сам стать этой женщиной, с холодными глазами и пустым сердцем. С фонограммой вместо гитары, с сигаретами в пальцах вместо микрофона. Я просыпаюсь от страха, но если кто-то думает, что не помнить снов — отличная защита, он ошибается. Не помнить — значит, спрятаться. Но отнюдь не значит, быть под защитой.
Я всегда прячусь за микрофонную стойку — от камер.
Я всегда прячусь за камеру — от камер.
Я всегда прячусь. Они ловят меня на вранье.
Она улыбается, и у меня немеют губы. Она целует женщин, которых я не хочу, и камеры, которых я боюсь. Поет песни, которые…
Я люблю.
Я бы хотел, чтобы она никогда не увидела моих песен, не сняла с них промокшую насквозь одежду, не нашла меня мертвого, не подала мне руки при встрече, не встретилась со мной взглядом, не сфокусировалась на мне, не…
Я заболел и не могу проснуться. У меня бессонница, потому что во сне мне нечем дышать, у меня нет голоса, а значит, мне нечем дышать. У меня нет голоса, и я не умею — молча.
Я вдруг вспомнил каждую. Они сложились как колода. Платья как масти. Улыбки, обещания, каждая делает ставку. Ни одна не верит в проигрыш. Я не верю в проигрыш. Я же …самый удачливый музыкант на свете.
Где она? Куда она ходит, когда я сплю, кому она снится, когда я пою песни? Зачем она смотрит в бездну, если не затем, чтобы бездна ее съела? Я хочу стать бездной, раз мне каждый встречный говорит, что я — бездна. Раз мне каждый… да я же никогда не встречал тех, кто пишет отзывы в интернете. А если и встречал, то не понял. Не спросил. Не посчитал необходимым. Теперь и спросить мне нечем, я потерялся.
Я боюсь однажды задохнуться в переплетении проводов, забыв, актриса я или режиссер, и самая страшная из камер (самая любимая, самая верная, самая добрая) заслонит меня от машин скорой помощи, и никто не сможет ко мне приблизиться, сделать мне искусственное дыхание… искусственное зрение, искусственный голос, искусственных слух. Стоп. Снято. Снята одежда, снята последняя сумма, я теряю деньги, я умираю (я бессмертен) от потери… крови, памяти, голоса… Она смотрит на меня через зеркальце, делая вид, что красит ресницы, и я даже не могу уличить ее в обмане. Не могу посмотреть ей в глаза, потому что я сам смотрю ее глазами — стоя за камерой, всегда смотрю ее глазами, всегда знаю наперед, что она выхватит цепким фокусом из белого шума разноцветных огней.
У меня перед глазами расходятся цветные круги. Мне чудится, что это огни софитов, но нет под ногами моими сцены, и нет в руках моих микрофонной стойки, только море холодного дождя, который ледяными пальцами, зимним шарфом, толстыми проводами обхватывает мое горло, пустое, как заячий череп… В костях завывает ветер.

Сказка о драконоборце
Развевался плащ, когда я бежал по полю навстречу пылающему закату, тонким клинком разя чудовищ. Вспыхивало и гасло в такт движениям стальное лезвие, запястье не останавливало своего танца, несмотря на неподъемную тяжесть меча.
Цветы с яркими лепестками скалились и с ног до головы осыпали меня, маленького, но так старавшегося быть бесстрашным мальчика, пыльцой, прежде чем лишиться своих гордых голов. Обрывки листьев забивались в сапоги, а на их носках расплывались разводы от цветочного сока с едким запахом. Мальчик выдохся, но не мог остановиться, драконы с цветочными лицами не желали выпустить его из окружения. Только и оставалось биться, биться, срезая хрупкие головки. Сбивая оскалы длинной кривой палкой.
Ведьма властной рукой схватила меня за волосы, которые я обычно завязывал в небрежный хвост, накрутила их на кулак. Я мотнул головой, в загривке тревожно хрустнуло. Ведьма еле слышно засмеялась. Драконьи пасти приблизились, от их смрадного дыхания доспехи стремительно покрывались сажей. Я чихнул, больно дернувшись в ведьминой руке. Замахнулся мечом, срубая стебли, ядовитый сок забрызгал руки, кожа пошла красными пятнами.
Ведьма поволокла мальчишку прочь с поля, заросшего драконоголовыми сорняками. Каблуки моих сапог пропахали борозды, я закрыл глаза, чтобы не видеть следов собственного унижения. От натяжения волос заломило виски. Вспомнилась примета: длинные волосы приносят несчастье.
Ведьма волокла через поле неподъемный груз несчастья, и мне подумалось, что ей стоило бы вскочить на коня и протащить этот груз галопом сквозь холодные руки драконов и их жгучие языки. В моей сведенной нервной судорогой руке болтался меч, утративший вес. Ведьма продиралась сквозь переплетения сорных трав, взвизгивая от негодования, стремясь поскорее завершить своё драконоспасительное паломничество.
Мне хотелось засмеяться над собственной наивностью, но ведьма неутомимо шагала вперед, так что смеяться было проблематично. Наконец она выбралась на пыльную грунтовку и посмотрела на меня сверху вниз, стараясь ничем не выдать, насколько ее вымотало путешествие, — таким взглядом смотрят на нашкодившего любимого сына, конечно же. Не на рыцаря в измятом доспехе. Меня затошнило от ее ненависти. Она просачивалась сквозь закрытые веки, и мои глаза наполнялись слезами, такими же едкими, как ведьмина усмешка. В ушах все еще шелестели умирающие стебли, я не слышал, что именно она говорит.
Распахнул глаза: изображение расплывалось от застарелой, словно тысячелетней, мигрени. С горем пополам разглядел над собой ее напряженную руку и брызги слов, которые она выплевывала мне в лицо. Сжал эфес и наугад взмахнул клинком. С тихим свистом лезвие рассекло густые волосы, ведьма резко вскрикнула, отшатнулась. В недоумении уставилась на оставшийся в кулаке пыльный хвост светлых локонов. Ее тонкие губы исказила болезненная гримаса, но она не произнесла ни слова.
Я поднялся с земли, опираясь на палку, медленно отряхнулся, окинул ведьму безразличным взглядом. Сгреб в охапку тускло-красные цветы, которые притащил за собой на голенищах сапог. Ведьма обессиленно опустила руки, выронила отрубленные волосы, и рыцарь не смог сдержать нервного смешка. Он зеркальным жестом обрушил цветы к ее ногам и вопросительно взглянул на нее сверху вниз. Ведьма нахмурилась, упрямо отвела взгляд. Я подхватил ее на руки и прихрамывая поплелся через поле по только что пропаханной колее. Неровно обрезанные волосы лезли в глаза, рыжие пальцы заката лезли в рот, вызванивали негромкую навязчивую мелодию, которая неумолимым вечерним туманом расползалась над полем.
Контракт
Дождавшись, когда волна поклонниц и фотографов схлынет, Яда протянула мне диск, фотография на обложке которого изображала певца после выступления: босоногий, он сидел на брусчатке, светлые волосы растрепались, под глазами залегли тени, и, как в поручень метро вместо руки друга, он вцепился в микрофонную стойку. Я достал из коробки толстый буклет и с усмешкой расписался на развороте, поперек одного из тех снимков, где на моих ногах были туфли на элегантной шпильке.
— Виктор Мортимер — это как Виктор Франкенштейн? — иронично сощурилась Яда, с нескрываемой гордостью очередной раз рассматривая буклет и вчитываясь в «титры».
— Именно. Монтирую из мертвого еще более мертвое, — я обнажил зубы, изобразив волчий оскал.
— Хорошо, что у тебя волосы наконец отросли, а то с тем выкидышем парикмахерской бездарности на башке ты тянул максимум на гробовщика Витю Мартышкина, который это мертвое продает налево за бутылку.
— Ой, да ладно, кто там вглядывался, за моим великолепным сиянием все равно не видно, — я махнул рукой и рассмеялся. Впрочем, меня и самого более чем устраивало возвращение к привычному образу, а с ним и к совпадению картинки на афише и на сцене.
Из зала в холл буквально выплыл Влад, который торжественно, как барышня новую шляпку на королевские скачки, нес полупрофессиональную кинокамеру более чем внушительного вида.
— Я смотрю, твой парень обзавелся новой подружкой, — хмыкнул я насмешливо.
— Как раз потому и обзавелся, что уже не мой, — расплылась в ухмылке Яда. — Неужели снова твой? Кто его вообще сюда пустил?
— Если ему так хочется, я его и на репетицию пущу. Пусть развлекается.
— Я уж подумала, даже в спальню. Впрочем, было бы что снимать в той спальне, — неуклюже съязвила Яда. Нетрудно было догадаться, что она не только совершенно не переживала расставание, но, более того, сама сбежала от греха подальше, как только он начал подозрительно много рассуждать о семейной жизни. А может быть, к греху поближе.
— А это идея! У звезды моего уровня должны быть личные кинобиографы, да побольше! — самовлюбленно протянул я. Кажется, получилось не очень убедительно.
— Я смотрю, тебя нисколько не огорчило, что с телевидением не получилось, — Яда смерила меня подозрительным взглядом и продолжила щебетать. — Хотя судя по сегодняшнему залу, хватило даже и того эфира, вон сколько народу. И предзаказ диска, опять же, нефиговый вышел…
— У меня получилось.
Яда осеклась на полуслове и посмотрела на меня вопросительно. Ее взгляд выражал ровно ту меру интереса, которую может себе позволить женщина, привыкшая знать всё обо всех.
Она была права, единственного эфира на одном из центральных каналов хватило… для всего. «Главное рок-реалити страны» было предприятием в высшей мере сомнительным для любого уважающего себя музыканта, но раз уж мои поклонницы готовы даже скинуться мне на такси… Первым делом я старательно отмыл с лица самодовольную ухмылку и постарался быть как можно более милым перед высоким жюри. Все же знают, что милые никому не интересны, и в шоу таких не берут. Отборы — это бешеный конвейер с минимальными возможностями почекаться и максимальными неудобствами для всех присутствующих, включая жюри и продюсеров. Когда мы приехали в павильон, я очередной раз порадовался, что не играю с группой. Уж чекнуть свою гитару я смогу даже в дремучем лесу.
Я вышел на огромную сцену, мало чем отличавшуюся от сцен фестивалей и приличных клубов. В зале сидела поразительно единодушно скучающая массовка, половина которой рок-музыку видела только по телеку на Не-Голубом Огоньке начала 2000-х, а вторая половина в гробу видала телевидение как явление, зато готова была биться до последнего, чтобы вывести своих кумиров из тумана андеграунда. Спасибо, что подбадривающими плакатами не размахивали. Подозреваю, что особо юные и трепетные заготовили парочку таковых, но Яда запретила им позориться. Передо мной, я имею в виду, а не на всю страну перед камерами.
Справедливости ради стоит сказать, что я все-таки воспользовался подвернувшимся случаем: незадолго до отбора записал себе минусовку из электронных примочек и именно здесь решил ее впервые испытать. Чека считай, что и не было, вот уж правда, в лесу меня ожидал бы больший успех в этом смысле. Грянула фонограмма.
Софиты вспыхнули под таким углом, что мне показалось: телекамеры сбросили оцепенение и бросились в атаку, скаля истекающие горячей слюной пасти. Я увидел их все. Они окружили меня, адреналином скрутило солнечное сплетение, пульс ударил в виски, точно играющий невпопад пьяный барабанщик. Я никогда не видел их целую стаю: две или три, снимавшие крупные планы, моргали из укрытия бликами на объективах; между нами были десятки метров, но я чуял их смрадное дыхание. Нервно вздымая тощие ребра, металась туда-сюда под сценой юркая камера на рельсах, пристально глядя мне в глаза, отвлекая, словно норовя вцепиться в мои босые ступни. По углам сцены стояли камеры, снимавшие реакцию массовки, но даже они — через глаза слушателей — неотрывно таращились мне в зубы, готовые размозжить мне челюсть в любую секунду. Когда на меня спикировала камера на кране, великолепная в своей независимости и непредсказуемости, я утратил всякий контроль и напал на них раньше, чем они сомкнут челюсти на моей глотке.
Между песен (если ты достаточно наглый, чтобы жюри захотело послушать целых две) тебе задают всякие дурацкие вопросы про группу, стиль и псевдоним.
— Ну да, вообще меня зовут Вик, — кокетливо протянула ведьма.
Навязчивой бегущей строкой, выдающей актуальную сводку с линии фронта, верещал на краю восприятия алый сигнал: «Меня зовут Мортимер. Меня зовут Мор-ти-мер. Меня зовут Мртттииииимееееее…»

Она плавно двигалась по сцене, облизывая ледяные, бесстрастные морды камер, и когда они все-таки бросились на нее, не желая прощать подобной наглости, она по обыкновению захлестнула на их толстых сильных шеях обманчиво-нежные плети молодого мха, которые обернулись убийственными проволочными удавками. Камеры улыбнулись расстроенным хором, из их тел точно хлынула тяжелая постмодернистская фуга, которую играют на костях и связках первой встречной (несостоявшейся) звезды. Все звуки без разбора заглатывала эта фуга, делая их частью себя.
Телекамеры не моргая сверлили меня огромными глазами, заслонившими весь мир, всё время и пространство, и я не слышал своего голоса, не помнил своего голоса, не узнал бы его, если бы услышал. Я раздирал пальцы о связки мха, которые казались последней нитью, отделяющей меня от неминуемой гибели, а на самом деле лишь приближали меня к камерам. И когда расстояние сократилось до предела, они, не прицеливаясь, выплюнули в меня черные плети проводов. Те извивались в своем тысячекратно замедленном в слоу-мо броске, а когда настигли меня, я отстраненно и безо всякого любопытства, упрямо продолжая стягивать на их шеях удавки из мха, наблюдал, как тонкие черные провода ложатся на мои запястья, скручиваются в изысканный орнамент, поднимаются по предплечьям, змеятся от локтей к плечам, рисуя лишь им понятные черные линии. Захлестнув мое горло, провода замерли. Камеры хрипло дышали мне в уши, заткнутые наушниками радио-гарнитуры, бормотали что-то на своем механическом языке. Самая страшная из них невесомо поцеловала меня в уголок рта и с тут же истаявшей усмешкой взмыла под потолок, изображая покорность воле режиссера.
На записи эфира я потом видел, что в конце второй песни зал встал, не в силах вложить всю степень своего восторга в одни только аплодисменты. Но с таким же успехом это может быть красивый монтаж. Автопилот вырезал и подтер из моей памяти нефиговый такой кусок произошедшего ввиду критической переполненности жесткого диска…
Как несложно догадаться, я не был достаточно милым, чтобы уйти незамеченным. Но провидение продолжало быть ко мне благосклонным, и телевидение я перехитрил. Ведьма потеряла мой голос — и ее камеры потеряли меня. Я видел глаза, полные страха до краев, когда смотрел в зеркало, не зажигая в прихожей свет.
Я в творческом отпуске, я в запое, я в психушке, я на Гоа… где угодно, что угодно. Я даже не пытался придумать опровержение. Молча слонялся по городу, не отвечал на звонки. Звонившие были терпеливы. Я до сих пор толком не понял, сколько недель, если не месяцев, это длилось. Иногда я писал смски на случайные номера в своем мобильнике — чтобы не думали, что всем, кто меня ненавидит, пора опомниться и полюбить мое богатейшее творческое наследие, не оцененное при жизни.
В конце концов наступило утро, когда я нашел себя в окружении разбросанных по комнате обрезанных волос и без особого энтузиазма поплелся в ближайший салон, чтобы вернуть хотя бы подобие здравого смысла царящему у меня на башке безобразию.
Но прежде, чем заняться прической, я распахнул настежь социальные сети, и на меня обрушился шквал заказов, приглашений на фестивали и пожеланий доброго здоровья. Вполне предсказуемо, но с поистине суеверным облегчением я обнаружил, что среди всей этой корреспонденции не было ни строчки от Яды.
Стоит заметить, что Яда была единственной, кто отвечал правду на вопросы о том, что со мной. Небольшое уточнение: она говорила эту правду себе. На чужие вопросы — предпочитала отмалчиваться, невольно (да ладно, так уж невольно?) добавляя происходящему и без того зашкаливающей загадочности.
Среди заказов и приглашений нашлось и то, о котором я до поры до времени не стал никому рассказывать. Огорченные невозможностью моего дальнейшего участия в шоу (еще бы, столько не заработанного на моих потенциальных поклонниках бабла пропадает!), продюсеры проявили немалый интерес к моим клипам и концертным видео. Их интересовал автор этих роликов, и когда выяснилось, что почти всё снимал или как минимум монтировал я сам, мне сделали предложение, от которого я даже не подумал отказаться.
На самом деле я так и не решился рассказать Яде о том, что поначалу они предложили мне совсем другой контракт. Я просто не мог позволить ей шутить ее страшные — слишком похожие на реальность — шуточки о том, как меня чуть было не угнали в рабство в страшную, душную столицу, где заставили бы приторно и в высшей степени форматно лабать на гитарке на глазах у десятков камер и миллионов зрителей самых рейтинговых мыльных шоу… Я так и вижу, как она ржет своим громогласным, не закрывающимся ни на минуту ртом: «Да не на телеке ты штатный музыкант, а на галерах, ха-ха-ха!»
В общем, в перерывах между пьянками и девчонками… между буднями рок-звезды, я хотел сказать, я буду кататься по гастролям… ой, опять не то! Яда одобрительно фыркнула: я все же неплохо вошел в роль. Но к сути: я буду кататься по городам и весям, вроде бы даже не только нашей необъятной, но и соседних, объятных, и что-то там снимать для этого вашего «главного рок-позора страны».
— Они мне так и сказали: у тебя, парень, необычный взгляд на музыкальную реальность и отличное чувство кадра. Ну а я не спорю, уж что-что, а жонглировать чужими чувствами за хороший гонорар я всегда рад.
— Чувство камеры, — чуть ли не шепотом поправила меня Яда. — Тебе плевать на кадр.
Я сделал вид, что не расслышал ее ремарку, но невольно поежился, зябко потер плечи. Мне показалось, что под концертным костюмом, который я не успел еще переодеть, по моим рукам змеится черная вязь узлов и петель. Мне показалось, что по голым плечам Яды, выбравшей для презентации альбома самое кровавое из своих алых платьев, скользит, захлестывая шею изящным колье, шелковистая удавка вездесущего болотного мха.
Препарат диафрагмы
эпилог

Я смотрел в ее пасть расширенными зрачками, словно пытаясь проглотить ее, втянуть в свои глаза, приковать ее внимание к себе. Мне в лицо бил слепящий свет прожектора, слезы наворачивались и стекали по щекам за шиворот. Я держал ее за злую безразличную морду, она редко, размеренно моргала, и мне казалось, что в мои глаза ввинчиваются дрели. Она пыталась отвернуться, и я кричал — пел. Она ухмылялась — просила: продолжай. Я продолжал. На вороте моей водолазки трепыхалась «петля», которая едва ли справлялась с частотами моего воя.
Наконец камера дернула грузной башкой и отъехала, отвернулась. Я истеричным движением припал на колени и закашлялся. Мне хотелось ее задушить. Я дёрнул за провод, хотя знал, что она сильнее, устойчивее меня.
Я дёрнул за провод, она опрокинулась навзничь, на бетонный пол, и осколки пластика брызнули во все стороны. Я хотел победно рассмеяться и…
Проснулся. Каждый знает: камеру нельзя убить.
Это не суеверие, это здравый смысл. Тебя переполняет ненависть: она раздевает тебя взглядом, жрет тебя живьем, обгладывая ребра, пока ты красиво танцуешь и старательно выпеваешь ноты, тобой же написанные, — у тебя, кажется, есть неотъемлемое право фальшивить, но она так смотрит, что ты утрачиваешь это право, даже если крепко зажмуришься, даже если останешься наедине со своей темнотой под веками.
Когда тебя переполняет ненависть, ты объявляешь техстоп и влажными пальцами пытаешься совладать с тачскрином. Гугл вылечит тебя и твои нервы. Яндекс-маркет прочтет тебе лекцию о взаимозависимости благоразумия и благосостояния. Камера стоит слишком дорого, чтобы ее можно было убить.
Поэтому я продолжаю петь и улыбаться ей. Мои глаза никогда меня не выдадут, ведь в них отражается ее огромная черная пасть. В которой отражаюсь я.
Она отворачивается от меня, и мне кажется, что из моих вен выдернули иглу. Оператор уносит ее прочь, и в штативе путается провод, из которого хлещет моя кровь, такая алая, словно цветопробы делал слепой. Или дальтоник. Такая серая, словно мои глаза распятыми мотыльками наколоты на лучи света.
Милый, пойдем погуляем, — говорит она и подмигивает. Я криво улыбаюсь. Она облизывается, у нее в зубах застряли ошметки моего мяса, сочные ребрышки первосортного музыканта, средней прожарки, пожалуйста. Я ползу за ней, я тащу на себе ее грузную тушу, я расставляю для нее штатив на облюбованной туристами и парочками смотровой — там, откуда наилучший обзор, откуда можно высматривать — таких же, как я.
Я пою ей и думаю, что я — единственный.
Ее ненависти слишком много, как слишком много правды в том, что я вижу на плейбэке. Можно подумать, что, если я буду петь чище, громче, если я буду рыдать в прямом эфире, истины станет больше. Ненависти станет меньше.
Не станет.
Я прижимаюсь к ней своими разорванными внутренностями, согрей меня, утешь меня. Я закрываю глаза — очень плохой оператор. Очень, я бы сказал, бесталанный. Она сыто урчит и смотрит с высокого, заросшего лесом — и это почти в центре города! — берега на далекие спальные районы, которые тянут нам навстречу руки мостов. На моих щеках засыхают слезы, я беззвучно смеюсь и сам не замечаю, как начинаю выстукивать на ее пластиковом боку ритм: во мне никогда не закончатся песни — она никогда не останется голодной.
лето 2017
рисунки автора, лето 2020

КОНТРАКТ
повесть о сотворении мифа
Монтаж
Киногеничность
Продавцы кинохроники
Бытовой райдер
Коллекция порно
Что-то менять
Оберег
Лекарство от смерти
Документальная точность
Ложь и память
Муза
Снежная королева
Болотное варево
Страх и выбор
Отвлекая от сути
Земляника
Могильные ели
Охотничий инстинкт
След в истории
Сирены колодцев
Желание
Тишина
Лихорадка
Сказка о драконоборце
Контракт
Препарат диафрагмы