нелюбовь в 12 аспектах

I’m a leaf, watch me falling
I’m a leaf, watch me dancing
ИЗЛЕЧЕНИЕ
Женщина с алыми губами поцеловала меня, и заклятие разрушилось. Словно дворники срезали слой ночного льда с лобового стекла. Словно птицы доели мясо, обнажив совершенство скелета длинноногой лани. Словно…
Метафоры утратили надо мной власть, и я видела мир лишь таким, каким он просыпался и засыпал — обнаженным и беззащитным, а оттого — обнажающим лезвия в пасти.
Жаркий поцелуй остудил мою кровь. Едкость ментоловой жвачки не скрыла от меня привкуса самой модной шавермы — без мяса. Самой пресной шутки — без мата.
Она не шутила.
Холодная вода тротуаров, цвета вечерней бескалорийной колы, проникала сквозь подошвы, струилась по венам, и становился холодным — рассудок.
Я озиралась по сторонам и видела каждую вывеску, каждый баннер и номера всех маршруток, лихо тормозивших перед светофором.
Мои губы замерзли от ментола и ветра, когда она отстранилась и стерла со своего рта улыбку ладонью в вязаной перчатке.
Мои глаза замерзли от прозрачного тёмного воздуха. Оттого, что не грела меня больше любовь.
Женщина с алыми губами поцеловала меня, и не могла я отринуть ее дар — стала свободна от любви, как равнина свободна от моря. И нечем мне было укрыться.

НЕ ПОМНИ
Н.Я., до востребования
От любви до нелюбви один вздох. Движение листа в горячем воздухе июля. Лист слишком слаб, чтобы дожить до осени, и бездонно-зеленым его срывает рука ветра, роняет безвольно на поверхность тёмной воды. Роняет птенца из гнезда, разворошив непрочную солому. С глухим всплеском он уходит под воду, всплывает, уносимый прочь от берега.
Полощется в густой воде подол: ткань набухает и тянет ко дну, тянет рухнуть на колени, руками в илистое дно впиться, лишь бы не распустило потоком нити, не разорвало швы. Резкий запах гнилой земли в лицо поднимается, волосы водорослей на запястья наматываются.
Ветер поднимает ветви деревьев выше проводов, которые гудят и воют, с них срываются слезами дожди. Дожди смешиваются с листьями. Гневная вода встает тугой стеной перед берегом: отойди.
От нелюбви до любви один глоток гнилой от жара июля воды. Один глоток ─ лечь на дно, глядя на солнце распахнутыми глазами. Птенцов глотает водоворот, мелкие перышки уносит течение. Пальцы держат водосвод, кончиками касаясь границы реки и неба.
Нареки меня. Нелюбовью нареки, листом увядшим упади вон из моего сердца, разоренные гнезда свои оплачь ─ не найди утешения. Не найди меня ни в словах, ни в мыслях.
Ветер хвостом по земле метет ─ стирает память. Не помни моего имени.
От любви до нелюбви ─ только имя, нет его.

ТЕНИ АВГУСТА
N57.85°, E 29.55°
Однажды в глубине августа, а может быть, даже в его отражении, выйди в полночь и встань под луной, чуть обглоданной справа. Тогда тени становятся длинными и тугими, и если их отодвинуть, вглядеться во мрак под ними, можно увидеть истину.
Тогда узнаешь, что истина — просто твоё отражение.
Немой пруд спит под фонарем луны. Глухой лес спит под фонарем луны. Слепой, ты наощупь уходишь в тень.
У теней липкие пальцы и холодные ноги — они растут из самой земли, которую не греет солнце. Тени щебечут на языке цикад, и чем дольше их слушаешь, тем сильнее хочется заткнуть уши. У теней нет ушей, тебе станет нечего заткнуть, кроме белых дыр в звёздчатом небе, изъеденном облаками.
Меня зовут истина, и на срезе августа я последними туманами из земли ползу, и ноги в кедах становятся мокрыми от росы, и руки коченеют, задевая паутину между ветвей. Ветви обнимают реки. Реки несут камни. Сколько камней у тебя на душе, столько истины ты постигнешь, отлепляя тени от горького, резиной натертого асфальта.
Луна одевается в тучи — туманы ложатся в землю. Где кладбища, там туманы теплее. Истина исхожена ногами, захватана руками, на листьях травы блики. Отмоешь ее, отмолишь ее, наешься ею до отвала — ногтями тень от себя отдерешь, в глубину августа канешь.

ОБЕРЕГ ИЗ СЛОНОВОЙ КОСТИ
Я сижу на берегу реки и рисую углём криворукие деревья на том берегу. Из зарослей на меня смотрит большими доверчивыми глазами нелюбовь. Она ходит за мной вдоль берегов и улиц, крадется по утрам и по вечерам всеми моими дорогами.
Мои руки в угле, и губы мои искусаны. Я вглядываюсь в пейзаж сквозь пасмурный осенний свет, солнце падает за горизонт, тени искажают перспективу, и нелюбовь становится огромным зверем-Фенриром. Она голодными глазами смотрит мне в рот, грызет мои пальцы, они немеют от холода, и на бумаге остаются неверные линии, ни на что не годные контуры.
Вечерами я рисую многоэтажные дома. В них тысячи квартир, и в любой я могу запереться, спрятаться, никогда не выйти наружу, сползти по стене под окно и мелко дрожать, несмотря на горячие батареи, несмотря на свист кипящего чайника, несмотря на то, что скоро — весна.
Я рисую слова и жесты, точки мгновений и кольца бесконечности — нарисованный мир мутными окнами смотрит на меня со стен. Из темных углов, из переплетения теней смотрит на меня пристально маленький злой зверь — знает то, чего не знаю я. За осенью всегда приходит весна, это какой-то непреложный закон, который не принято оспаривать, но я не знаю, откуда приходит нелюбовь.
Не в силах выдрать ее из своего сердца, я сдираю со стены рисунки и пишу углем слова. Формулирую безупречное заклинание. Стираю неудачно подобранные определения, добавляю уточняющих оборотов в красивых запятых. Мне не хватает стены, приходится отодвинуть кровать и писать мельче.
Я выучу это заклинание наизусть, оно станет гладким у меня во рту, как оберег из слоновой кости, и тогда я выйду из всех своих черноглазых домов, спущусь к обморозившей руки реке и встречу свою нелюбовь лицом к лицу: обниму ее, громким речитативом пропою ей в ухо отточенные строки. Возможно, благосклонно — безразлично — выслушаю контраргументы. Отпущу ее навсегда.
Нелюбовь приходит на запах онемевшей любви.

ИНДАСТРИАЛ
Лиговскому, 50
Красный всегда несет в себе угрозу.
Я крашу губы, уткнувшись лбом в холодное зеркало, и мне кажется, что мои волосы — цвета застарелых незаживающих ран. В окно льется алый закат, я захлебываюсь им, как дешевым вином, отплёвываюсь, вытираю рот — на руках остаются разводы. Не забыть купить стойкую помаду.
Не забыть отрезать волосы и продать их, а все деньги отдать в помощь бездомным и бессердечным.
Я поднимаю глаза и встречаюсь взглядом со своим отражением. Нам нечего друг другу сказать, оно не счастливее меня, и его глаза заполняются малиновым блеском: закат словно поставили на паузу.
Пока я бегу по бесконечным коридорам университета, солнце взмахивает огненным хвостом и опрокидывается за море: пора спать.
Пора привести себя в порядок, на чем я остановилась?
Я крашу губы, малиновая помада прячет все мои тревоги, смещает акценты, стирает возраст, биографию и страхи. Я встряхиваю головой, волосы падают на глаза, я не заплетаю кос, не собираю их в хвост.
Ночью мне кажется, будто в лицо прилетела тяжелая церковная дверь: я провожу тыльной стороной ладони по губам, и на коже остаются разводы. В сумерках я не могу отличить помаду от крови, в ушах стоит гул, и щиколотки ломит от непривычно высоких каблуков.
Утром я жмурюсь от белого луча, ползущего сквозь поломанные жалюзи: мои страхи льются из меня, как языки огня из газового обогревателя, и из зеркал пристально смотрят их молчаливые гипсовые лица.
Будет вечер, и я снова поставлю страхи на красный: обменник за углом, не заблудись среди одинаковых кирпичных зданий.

СТАРАЯ КОЖА
скрипачу
В самый голодный год ты сдираешь кожу и обнажаешь старые раны — от них не осталось даже шрамов, но вот они перед тобой, как новенькие, истекают кровью и иногда краской: когда-то ты пытался забить шрамы татуировками.
Отогрев замёрзшие губы собственной кровью, наполняешься светом — вот-вот взорвешься. Бесплодные годы, голодные до переживаний, — самые опасные, ты останешься освежёванным в собственной жадности, не в силах остановиться, отдирая лоскут за лоскутом.
Из своей толстой, почти звериной шкуры, выдубив ее как следует, сошьешь себе бронежилет. Со временем он нарастёт на тебя, точно новая кожа — старая кожа поверх застарелых пылающих ран.
Даже если время лечит, голодные годы всегда берут своё.
Даже если время не лечит, каждый год зафиксирован и обозначен: голодный/сытый. Больной/здоровый. Ушедший или оставшийся.
Больше всего на свете я люблю систематизировать и каталогизировать. Я вешаю ярлык — открываю папку, вношу исчерпывающую информацию.
Когда самый красивый мужчина во вселенной целует меня в рот, я записываю это в список важнейших событий в жизни. Этот список огромен, я ленюсь вносить в него разве что приготовленные обеды — не изменяю своей мелочности, а всего лишь не позволяю ничему лишнему вторгнуться в мои идеальные каталоги. В них нет понятия своевременности: все желания (все нежелания) сбываются рано или поздно (вневременно), и предусмотрительно заархивированный смысл парой щелчков мыши распаковывается туда, где бессмысленность происходящего зашкаливает. В голодные годы законсервированные желания сбываются, как масло, которое ты льешь в позавчерашний салат.
Я ничего не чувствую: длинное платье, плотно облегающие рукава, неглубокое декольте — как нельзя кстати. Самый красивый мужчина во вселенной (если переименовать файл, система развалится) слушает моё ровное дыхание. Его прикосновение как татуировка на затылке, под длинными густыми волосами: ты даже не помнишь, что она значила, — но старательно поглощаешь чахлую зелень, раз уж с другим провиантом не сложилось.
Меня ничто не вдохновляет, и я вписываю недостающие строки в давно дописанную историю. Никогда не упускаю возможности получить то, что мне причитается, и всегда стараюсь взять сверху, чтобы осталось про запас. Чтобы под едва наросшей кожей не останавливалось кровотечение: полуприкрытые раны.
Я разговариваю в поцелуй, потому что разговаривать — значит сохранять связь, не оставаться наедине с собой, с бесконечными каталогами закостеневших данных. Значит иметь хоть какую-то иллюзию взаимопонимания. Иллюзию сытости в голодный год.

ПАЛЬЦЫ ОКТЯБРЯ
Однажды я проснулась, и во мне не осталась любви. Вся она вытекла из меня слезами во сне. Ни одного сна тех ночей я не помнила.
Октябрь швырял камни в мои окна, желтыми ногтями мертвецов сдирал кожу былого, и не осталось воды на моих губах, не осталось дождей и листопадов, не осталось осеней, полных любви — не осталось любви.
Я выходила на улицу, и волосы мои срезанными цветами опадали под ноги случайным прохожим. Ты был мне первым встречным: не обернись, лица моего не запомни, проклятий не заслужи.
Во мне не осталось снов, в которых я бы помнила твое лицо и твои глаза, ноябрь дышал раковой опухолью в моей голове — я ногтями мертвеца сдирала с себя следы твоих пальцев, синяки твоих поцелуев, шрамы твоих взглядов. Раздевалась завороженной коброй перед пастью огня: во мне не осталось тебя.
Декабрь одевал меня гранитными набережными, как реку в летаргии, как мертвых в забвении. Ты был мне первым встречным, и не помнила я твоих рук, и не помнила твоего дыхания, только плакала поутру, когда забытые сны душной волной вымытых волос в лицо мне метнулись — все они были о тебе. Только любви не осталось в них, не осталось твоих отпечатков пальцев. Я никогда тебя не узнаю.

ГОЛОД
моей А.Д., которая всегда рядом
И стоит она ногами в море, мёрзлом, как засохшие вишни на ветвях войны. Голодно ледяная вода лижет ее ступни. Стеклянный горизонт покачивается маятником, от этого рябит в глазах. Чайки орут над ее головой — они почти глухие, и тем громче их оркестр, чем меньше остается слуха в их стаях.
Хлебные крошки замерзают в воде, не успев размокнуть. Чайки утратили нюх и не снижаются на запах еды. Чайки умирают от голода и тоски.
На её часах весна отсчитывает мгновения до лета, но море не становится теплее. Море не остановится — гонит свои пресные воды с севера, охватывает берега отчаянием. За столиками летних кафе пьют глинтвейн и глёгг, вечером переходят на водку.
Чайки хлопают замёрзшими крыльями — начинается дождь.
Она подставляет онемевшие ладони под осколки льда, они не тают даже от ее дыхания.
Горизонт вздрагивает — закат сменяется восходом. Чайки меняют направление и падают в воду, поднимая грязные брызги. Море глотает ее следы, стоит ей отойти от берега навстречу городу.

ГРУСТНЫЕ ДОМА
Я рисую тысячи балконов, с которых видно моря и леса. Мне кажется, что я стою на одном из них и кормлю с рук наглых серых птичек.
Грустные дома глотают меня, словно сухарик, затерявшийся на дне кармана, и по рукам течет черная краска, пролившаяся из маркера. Я тру глаза, хотя мне совсем не хочется спать, балконы осыпаются крошками — их не склюют синицы с холодными перьями.
В телефонной трубке слышно снег: сквозь помехи сети мне рассказывают, как он заметает асфальт от берега до берега, одевая провода и птиц в белые коконы. Вешаю трубку, не в силах возразить: черные дожди, время черных дождей, у меня полные карманы лакричных леденцов. Пальцы липкие, словно я окунула их в мазут.
Во флаконе засохла тушь, и я рисую провода от края до края листа: дома задумчиво моргают и смотрят на меня остекленевшими глазами.
В грустных домах остывает чай, едва успеешь разлить его. Со стола он стекает на пол, заползает под холодильник, я смотрю в отражение и не встречаю там себя. Хочется помыть окна, но как только я открываю створку, меня облизывает ледяным языком метель. Соседние дома настороженными псами таращатся на мои замёрзшие руки, готовые сожрать меня. Я сажусь на подоконник и лью горячий чай по стене вниз, швыряю леденцы в надежде добросить до самых дальних окон. Дома хохочут низкими простуженными голосами, и на мои рукава ложатся снежинки.

В ЧЁРНОМ
Мои журавлики черного цвета. Иногда здравый смысл отказывает мне, и я думаю, что им холодно. Что они покрылись коркой льда (это слезы на моих ресницах оборачиваются инеем на ветру). Что их не согреть моим дыханием — в нем слишком мало кислорода.
Я достаю спички и поджигаю их крылья.
Датчик пожарной сигнализации угрожающе мигает под потолком.
Журавлики гневно стряхивают пламя с угловатых крыльев и неуклюже вспархивают мне на руки. На улице беснуется голодная весна, гладит ледяными пальцами вдоль поясницы. Я быстрым шагом иду вдоль железных решеток, смотрю сквозь голые деревья.
Окликни меня по имени — мой злой журавлик выклюет тебе глаза.
Окликни меня неласково — я улыбнусь тебе — непрощением.
Я сижу на сыром асфальте, и вокруг меня клюют зёрна инея черные птички. У них не то чтобы есть право голоса — а потому они осуждающе молчат. С их крыльев осыпается пепел, но на черном не видно ни шрамов, ни ожогов.
Журавлики не помещаются в карманы и вываливаются, весь мой путь усеян ими — можно идти по моим следам и собирать их, точно реликвии. Сувениры на память. Выгодный обмен: я тебе журавлика (если тебе достанет ловкости увернуться от его клюва), ты — никогда никому ничего.
Я перешла с сигарет на вейпинг, и у меня больше нет возможности поджечь черные крылья. Я подношу журавлика к глазам, смотрю, как играет электрический свет на матовой поверхности. Успокаивающе. Умиротворяюще.
Журавлики черной грудой камней валятся с крыши, мне кажется, я слышу грохот, когда они достигают дна — эхо разносится по стенам двора-колодца, отраженными лучами возвращается ко мне, наверх. Из меня рвется хриплый смех, и не согреть мне рук: жадная весна облизывает их, задевая зубами.
Охрипшая весна ложится со мною в постель, и поднимается бесцветный дым, заволакивая злой глаз пожарной сигнализации.

ОТЧУЖДАЕМАЯ
Женщина с алыми губами сидела на краю утёса, и солнце, неспешно бредущее к горизонту, трепало ее волосы: то собирало в косы, то снова раскидывало по плечам. Она зябко поёжилась: прозрачный воздух на такой высоте начинал остывать задолго до заката. Солнце, отодвинув пухлое облако, погладило ее по щеке горячим лучом, и яркие губы озарились улыбкой.
Море вдали еще хранило лазурный цвет дня, у подножия утёса мерцало сталью. Женщина потянулась за зажигалкой, но вспомнила, что бросила курить. Улыбнулась своим мыслям, перебирая мелкие ветки и камешки. Однажды друг рассказал ей о наивном, почти детском ритуале: всё, что тебя тяготит, всё, что больше не имеет ценности, но ползет за тобой, как привязанная к кошачьему хвосту жестянка, можно просто сжечь на живом огне, разведенном подальше от дома. Дом был как никогда далеко, и как никогда ненужными казались здесь все былые горести.
Но женщина бросила курить, и лишь толстый блокнот был ее спутником в путешествии к вечернему морю. Она принялась вспоминать всё, что ее терзало: записывала на страницах короткие фразы, отдельные слова ассоциаций, строки песен и сюжеты картин.
Много прекрасного вспомнилось золотоволосой страннице, но чем меньше оставалось страниц, тем мрачнее становились образы. Порой она не находила слов, чтобы выразить ощущения, из-под пальцев вырастали нездешние пейзажи и таинственные создания.
С последнего листа смотрела на нее преданными глазами нелюбовь.
Странница разозлилась до сведённых скул, до побелевших костяшек. Едва не прорвала тонкую бумагу последним штрихом. Пожалела, что нет под рукой зажигалки — все же идея с огнем была чудо как хороша.
Солнце почти скрылось за краем моря, за поломанными клыками далеких облаков, неотличимых от гор. Вода вскипела пламенеющим заревом, выплюнула в небо рыжую, как насмешка, луну. Луна отряхнулась от воды и повернулась к миру сытой, довольной мордой.
Губы женщины в лунном свете растянулись в решительную ухмылку. Она подмигнула ночному светилу и рассмеялась. Вырывая страницы с дурными воспоминаниями, складывала из них журавликов, целовала хрупкие крылья и выпускала в море. Журавлики безмолвно тонули в тревожных волнах, если только их не подхватывал поток синеватого ночного воздуха. Тогда они с треском сгорали в солёном дыхании ночи, взмывая прямиком в лунную пасть.
Последнюю страницу женщина вертела так и этак, долго вглядывалась в нее, прежде чем смять рисунок, превращая его в птицу. Посадила на ладонь и подула в неловко сложенные крылья: «Ты больше мне не принадлежишь». Птица встряхнулась, распахнула пышные крылья, моргнула недоверчивым рыжим глазом и оттолкнулась от тёплой ладони.
Странница завороженно наблюдала, как, удаляясь к горизонту, танцует ее нелюбовь в потоках воздуха и света. Когда взмахи мощных крыльев стали неразличимы, подхватила ставший почти невесомым рюкзачок и устремилась вниз по извилистой тропе, в дремотный городок, согретый объятиями мелкой бухты.

НАРЕЧЕНИЕ
Ты быстрым шагом вышла из церкви, на ходу плотнее закутываясь в прозрачно-алый платок. Я вглядывалась напряженно в твое лицо, наконец процедила:
— Что ты там делала?
— Заказывала отпевание, — криво улыбнулась ты, и прежде чем я успела испугаться, уточнила. — Собственной невинности.
Ты беззвучно рассмеялась, твой голос тонул в снеге, который таял раньше, чем успевал лечь на асфальт. Я смотрела в щель между твоих зубов, и мне тяжелым жаром скручивало внутренности. Ты огибала необъятную церковную ограду, храм словно не желал отпустить тебя, дать дорогу, открыть путь к широкому проспекту. Я, мелко дрожа, кутаясь в осеннюю куртку, спешила за тобой, а ты бормотала себе под нос проклятия. Казалось, кованая решетка никогда не закончится, и когда мы наконец вырвались на сверкающий мокрым асфальтом проспект, ты скривилась в гневной гримасе, резко обернулась и сдернула с головы платок. Швырнула в сторону ограды, но порыв ветра подхватил его, алый росчерк мелькнул в сером воздухе, и вот уже грязная тряпка разметалась по проезжей части, раздираемая колесами бездумно мчащихся машин.
Ты схватила меня за руку и ринулась на мигающий зеленый.
Мы молча ехали в шумном метро, колеса звенели, как колокольцы на поясе танцовщицы. У меня темнело в глазах от перепадов скорости, от вибраций и скрежета. Я смотрела на твои бледные губы, словно вылепленные из глины, и каждый вздох давался мне с трудом.
Я не узнавала свой голос, не узнавала твой взгляд. Твои пальцы, одетые в потемневшие кольца, мелко дрожали в такт движению грузного вагона, разгорался час пик.
Ты вела меня за руку, я едва передвигала ноги. Мокрый асфальт ухмылялся лужами, глотая снег, и мне казалось, что он покрыт вязкими белыми разводами, и под тонким пальто мне мерещились очертания твоих ключиц, и все твои слова оборачивались тугим стоном.
Ты втащила меня в лифт, у меня подгибались ноги, и под одеждой по моим ногам и ребрам струился пот, волосы слиплись от пота, уши заложило от перепадов давления.
— Ну давай, — сказала ты белым от снега голосом. Я знала, что тебя больше никогда не пустят ни в один храм, а ты только смеялась мне в рот, когда я горячими пальцами цеплялась за твои растрепавшиеся волосы, за твои округлые плечи, за твои бёдра.
Я содрала с твоей шеи руну дагаз, и ты, не в силах признать своей благодарности, всадила в меня злые пальцы, искусала мои злые губы. Вместе с горячим дыханием мой рот исторгал проклятия, от которых ломались кресты. По твоим пальцам текла моя кровь.

август 2016 — апрель 2017
фото Ксении Локонцевой и из телефона автора; рисунки Лены Лаской.
ПЕСНИ БУМАЖНЫХ ПТИЦ
нелюбовь в 12 аспектах
Излечение
Не помни
Тени августа
Оберег из слоновой кости
Индастриал
Старая кожа
Пальцы октября
Голод
Грустные дома
В черном
Отчуждаемая
Наречение
Audio
Помни Имя Свое
Рита Некратова (Крит)
ХПБ