роман в 43 письмах
I.
***
Мы прибыли на рассвете, и спящая земля предстала передо мной в акварельной дымке, величественная и невинная, безгрешная, как едва раскрывшийся бутон. Дремотно дрейфовали в заливе корабли, похожие на миражи, и мне немедленно захотелось рассказать тебе об этом — так, словно ты можешь в эту самую минуту услышать мой шёпот (я не хотел бы никого разбудить на корабле, потому не стану говорить вслух) и дыхание восхода, когда прозрачное солнце разливает свои реки над хребтом земли, золотит щёки мирно спящего города в объятиях далеких гор…
Теперь, когда город близко, я могу запечатать шелестящие, пропахшие морем листы и отправить это послание. Пока солнце еще не в зените.
Пока корабли спят, и их орудия безвольно молчат.
Твой Т.
***
Мои хризантемы и астры все-таки расцвели, и это вселяет в меня надежду — сомневаюсь, что смогу объясниться более внятно. Но я была уверена, что они замёрзли, так печально и понуро стояли стебли — как, знаешь, старая спящая лошадь клонит голову к земле.
Но сегодня они всё же распустились. Тебе бы, несомненно, понравились эти акварельные головки с хитрыми глазами желтых сердцевинок. Надеюсь, они простоят еще долго.
Сюда ведь не долетят снаряды.
Я просыпаюсь оттого, что мне кажется: ты постучался в мою дверь. Окна моей комнаты похожи на окна древнего замка, в котором молодая королева ожидает добрых вестей от своих гвардейцев. Резное кружево и холодное стекло — вот и вся поэзия. Утра становятся холодными.
Но я бы точно не хотела, чтобы их согревали обстрелы, вот уж не нужно.
Твоя замерзшая Леся
***
Когда стихали залпы, похоронный шелест волн обрушивался в уши давящей, оглушительной тишиной. Вместе с обстрелами прекращался нескончаемый птичий вой — серые чаячьи тени устремлялись куда-то за горизонт, словно им тоже нужно было перезарядиться — и снова в бой, снова крики, гулкие всплески, огненные шары — только бы не молчание, только бы не тишина.
Я словно увидел себя со стороны — мальчишка в офицерском мундире — не по статусу, не по праву, но без мундира команда корабля вообще не воспринимала бы меня как кого-то с правом голоса. Я стоял у борта корабля и вглядывался в призрачный город на берегу. Моя без малого четверть века тяжелым грузом болталась на шее, и что мне с того, что меня неизменно именуют «мальчик мой» — я так и не смог вырасти из этого детского обращения, когда получил столь важное назначение. Я не узнавал свое отражение в зеркале — кто этот мужчина с бородкой, мои непослушные белокурые волосы не удерживала неловко сплетенная косица, и они разлетались тусклым нимбом при каждом порыве ветра.
Я вглядывался в полуостров и удивлялся, отчего приморский город так смертельно сер. Даже в нескольких милях от берега в воздухе висела пыль. Здравый смысл еще не покинул меня, и он подсказывал, что это просто пороховой дым. Но на зубах скрипела пыль, на полу, на палубах оставались пыльные разводы, и если над морем начинался дождь, у него был кислый вкус, как будто кладбищенскую землю смешали с сушеной травой.
Полуостров смотрел на мальчика в упор — молчал. Кого он видел во мне? Поверженного врага или погибающую жертву? Вспыхивали деревянные дома. Их быстро тушили, но в городе нельзя было найти целого здания, если оно не было каменным. Казалось, что полуостров смеется мне в лицо, сплевывает кровь и замахивается ржавым мечом в ответ на орудийные залпы.
Выстрелы рикошетом отскакивали от его лезвия, и наши хромые, изувеченные корабли отступали. В сером мареве рассвета возвращались с новыми силами.
Первое время мне казалось, что здесь не сменяются времена суток. Даже в солнечные дни я тер глаза, и на моих щеках оставались пепельные разводы. Мертвые птицы черными перьями осыпались в воду.
Вода забирала мертвых независимо от их видовой и национальной принадлежности, и это было так смешно, что порой я просто рыдал навзрыд.
— Мальчик мой, — наставительно говорил мне крестный, и его восточный акцент больно бил по вискам. — Юноше вашего круга не пристало столь громогласно оповещать окружающих о вашем отличном расположении духа. Извольте впредь делать это менее вызывающе.
— Да, конечно, я сожалею, — исторгалось из моего горла, и мне приходилось удалиться в свою каюту.
Знаешь, не зря я всё это вспомнил. Теперь всё иначе. Теперь я вообще не смеюсь. Или крестный просто не слышит этого.
Твой Т.
***
Помнишь, на нашем полуострове издревле читали предсказания по птицам. Птицы покинули город, как только начались первые обстрелы. Птицы не хотели умирать, и только почтовые голуби упрямо возвращались — переносили шифрованные послания, находили свои дома. Голубей отстреливали лучшие снайперы.
Я смотрела на небо и вздрагивала, когда черная летящая точка резко изменяла направление — падала вниз…
Жирный сизый голубь, продрав своим мертвым тельцем листву, рухнул к моим ногам. К лапке его была примотана капсула для писем. Разве я была когда-нибудь брезглива? Нет, я опустилась на колени, отвязала капсулу, стараясь, впрочем, лишний раз не прикасаться к шершавым розовым лапкам. В капсуле было письмо, написанное больным, усталым почерком, некоторые строки болезненными кольями взвивались выше, напоминая горные пики на севере полуострова. Я совсем не помню твоего почерка. А ты помнишь мой?
Твоя безмолвная Леся
***
…так много воды вокруг, что кажется, будто и нет больше суши. Суша — вот же она, протяни руку. Но это вполне может оказаться мираж. Я тоскую по тебе, как острова тоскуют по своей матери-суше, затерянные в упругих волнах.
Мы приплыли намного позже начала основных боевых действий. Если честно, мы доплыли каким-то неведомым чудом, весь путь я был уверен, что мы затонем где-то посередине этого пахучего моря. Запах соли бьет мне в лицо, когда я просыпаюсь, и травит меня снотворным духом, когда засыпаю.
Наш теплоход-фрегат столь же неуклюж, как само это слово. Армия плывет на современных машинах, а эта лодчонка — настоящий пережиток прошлого на фоне огромных темно-серых металлических тварей, чьи широкие трубы ежеминутно выплевывают горький черный дым в низкое гнилое небо.
Небо не бывает гнилым, возразил бы я сам себе еще не так давно. Всё на свете бывает гнилым, теперь я убежден в этом неотступно.
Все эти злоключения нисколько не удивительны: наш экипаж выполняет дипломатические задачи, нам приказано вести наблюдение за правомерностью производимых мероприятий. Я хохочу в голос каждый раз, когда нам зачитывают очередной приказ, но крестный запрещает мне смеяться при младших по званию (которые не знают, что я вообще не офицер). Еще больше меня веселит, что у меня офицерский чин, какой же я офицер, мне бы носить школьную форму. Да, позавчера мне стукнуло 23, и я кажусь себе древним стариком, и каждую минуту я сожалею, что не страдаю этой чудовищной морской болезнью, которая подкосила моего соседа. Он живет в каюте напротив и целыми днями мучается там, даже не выходит на обед. Я не вполне уверен, что он еще жив. Может быть, там и вовсе скрипят старые снасти и доисторические орудия, а еще одного участника миссии команда выдумала ради развлечения и веселых баек. Но мне кажется, я действительно его видел. Значит, он существует не только в моем воображении.
Хотя я допускаю, что этот полуостров — плод моей фантазии. Вполне возможно, что мы дрейфуем в открытом океане на краю мира, и все железные корабли с их непрерывно работающими орудиями — всего лишь волны и гроза, которая вот-вот разобьет нас о воду. Если так, то мои письма уходят на дно, и ты никогда их не прочитаешь. Оно и к лучшему.
Твой Т.
***
Я получила твое письмо — собственно, даже если оно не от тебя, ничто не мешает мне верить, что от тебя, в конце концов только наша вера утверждает бога, а не бог веру.
Дядюшка, кажется, окончательно сбрендил с этой войной — он мечется по городу, орет с каждой террасы о том, что близится Судный день, и норовит меня ударить каждый раз, когда видит, что я не ношу креста. Ты бы, верно, не одобрил, что я не ношу креста. Хотя меня нисколько не должно волновать, что ты одобришь или нет, я даже не знаю, в какую сторону света смотреть, чтобы точно взглянуть в твои глаза. Хотя нет, знаю, конечно. Мне просто нечем смотреть, я выплакала все глаза. Ты же знаешь, на наших берегах война, это доставляет множество бытовых неудобств, особенно когда еще недавно мы с тобой были вместе.
Я не об этом, да, я о бытовых неудобствах: от обстрелов в городе все время пыль стоит столбом, каменные здания трещат по швам и скалятся пустыми окнами, отопление пришлось отключить, потому что разрушенные дома отапливать бесполезно, а отключить только их — не хватает инженерных мощностей.
Пожалуй, я допишу ответ позже, когда не буду столь зла на наших добрых соседей, которые привели с собой войну на наши безвинные головы.
Не твоя и ничья, я
***
Наш теплоход-фрегат именуется «Авалон», что, видимо, должно символизировать нашу причастность к канувшим в Лету ценностям легендарных времен, таким как благородство, честность, стремление решать конфликты мирным путем.
Наш кораблик такой же захудалый, как современная дипломатия, — мы в сердце войны, вокруг нас ни на минуту не стихают залпы, а изо рта крестного только и льются помои про правомерность, непревышение полномочий и добрую волю сторон. Это не смешно. У меня глаза болят оттого, насколько это не смешно. Еда пересолена и воняет порохом. Вода в бочках для питья воняет порохом. Мои сны воняют порохом, хотя я бы не взялся с уверенностью провести границу между сном и явью в этом мракобесии.
Видишь, недоброе у меня получается письмо, а потому откланяюсь. Но его все равно отправлю, ведь сбывшееся лучше, чем несбывшееся, даже если в воображении всё в разы красивее и складнее.
Удивительный язык полуострова: половина слов тут значит совсем не то, что я предполагал. Видимо, это действительно какой-то иной язык, не тот, на котором говорят их буйные восточные соседи. Хотя большинство слов у них в языках одинаковы или очень похожи. В общем, сложно не запутаться.
Твой Т.
***
Весной цвели сады, а теперь всё умирает. Я часто хожу мимо кладбища — можно подумать, в городе нет других дорог, — складывается впечатление, что все улицы, все тропы упираются в кладбище. Здесь всегда пахнет свежей землей. Интересно, что же будет, когда последний могильщик получит свой осколок в лоб?
Битое стекло убирают каждый день. Наверно, на материке наш город уже считают сплошным кладбищем. Сюда больше не привозят газет, и простым горожанам — если среди нас осталось хоть что-то простое — неоткуда узнать, в моде ли теперь мундиры и стоит ли еще затягиваться в строгие корсеты. Впрочем, не время дышать свободно. Все мои белые одежды посерели от горя. Вчера я была на пирсе — на борту кривобокой иностранной посудины (как она вообще одолела путь через проливы и волны?) я увидела тебя.
Или мне это приснилось.
От ночных обстрелов я стала плохо спать и даже не знаю, действительно ли по ночам стреляют.
Мне часто закладывает уши ни с того ни с сего. Я даже не знала, пока дядя не накричал на меня за то, что я не отвечаю ему. Как будто мне 14 лет, и на меня можно кричать. Помнишь, какая я была?
Была и остаюсь, Леся
***
Хотел бы я, чтобы у меня тоже была морская болезнь, чтобы не видеть этих залпов. У меня скоро заболят уши от непрерывных обстрелов. Завидую своему соседу, он вообще не выходит из каюты. Черт бы знал, какова его должность и что он вообще забыл на этом проклятом корабле. Толку с него ноль, он целыми днями стонет от слабости и тошноты. Я даже не уверен, выходил ли он с нами хоть раз на берег. Впрочем, наверно, выходил. Кажется, это он — тот сутулый полупризрачный тип в сером плаще до земли.
Т.
***
Дядя целыми днями болтает о втором пришествии и играет на рояле. Мне даже жаль его иногда. Пока отец пытается что-то исправить (остановить обстрелы, обсудить статус города — было бы с кем, если бы хоть кого-то на земле волновал наш город, эта оглохшая от штормов развалина), генерирует идеи, пишет донесения и ждет повелений сверху, дядя читает священное писание и цитирует самые безрадостные отрывки.
Как-то он обмолвился, что вся эта канитель оттого, что я не вышла замуж. Да если бы каждая незамужняя девица обрушивала на свой город войны и бедствия, на земле бы уже была пустыня. Честно говоря, мне показалось, что дядя читает апокрифы — и ой не стоит ему с этими цитатами появляться в обществе.
К нам приходил странный человек, я думала, какой-то посланник с кораблей — от его одежд нестерпимо разило солью — и чем-то ещё. Чем-то резким, от чего у меня заслезились глаза. Он долго говорил с отцом в его кабинете, они даже спорили. И как раз с того дня дядю как подменили. Он начал бредить этой церковной чепухой. Лучше бы пошел разгребать завалы или чинить трубопровод.
Твоя недобродетельная Леся
***
Вчера вечером мы очередной раз сошли на сушу. Мы действительно часто причаливаем, посещаем званые вечера. Да, крёстный словно стоит за плечом, и я не смею даже мысленно посмеяться, и от невыплеснутых переживаний у меня сильно болят глаза, иногда я даже не могу держать их открытыми, особенно правый.
Мы были приглашены в дом мэра этого города — я учусь понимать, что он не мэр всего полуострова, что, возможно, в других городках и поселениях дела обстоят иначе. В противном случае мне осталось бы только утопиться от омерзения в ближайшей луже. То есть в море, к моим услугам целое черное море горькой воды.
Мы были приглашены на званый вечер, как ты понимаешь, пир во время чумы и все такое, очень литературно и исторически ориентированно. Было много дам и господ самого разного возраста. И разного достатка, как мне показалось. Наверно, война стирает сословные различия и навязывает новые ранги.
Дамы были разодеты в наряды по последней довоенной моде, эти невероятные корсеты, пышные рукава с тугими манжетами, затейливые вышивки, узкие, похожие на рожки с мороженым юбки. А господа все сплошь с лорнетами и в фигурных запонках. Показ мод, не иначе.
Они изо всех сил старались соответствовать западным нормам этикета, но меня до глубины души поразило, что до мужского клуба после общего застолья и перед танцами была допущена дочь мэра. Она курила тонкую лаковую трубку, и мне всё время казалось, что она меня передразнивает. Я, кажется, так и не научился курить и в самом деле лишь старался соответствовать кругу, но актер из меня, знаешь, никудышный, конечно, любой юной особе не составило бы труда потешаться над таким, как я.
Удивительно, но мисс Олександра в довершение всего наравне с мужчинами участвовала в беседе и держала себя так, что любые возражения, если и возникали у присутствующих, были оставлены при себе и по возможности немедленно забыты.
Она спорила о политике, этике, культуре с азартом гончей… да, в какой-то момент я стал ловить себя на мысли, что ее абсолютно не интересует тема дискуссии, ей лишь важно загнать собеседника в тупик своими доводами.
Я, как мог, избегал спора с нею, но она заговорила о коллаборационизме. Трудно было бы найти более неуместную тему, учитывая собравшееся общество. Мэр смотрел на свою дочь с нескрываемой гордостью, хотя она ведь откровенно уличала его в государственной измене.
На краткий миг мне показалось, что она в отчаянии, несмотря на это. Как будто она бродит среди спящих — когда она столкнулась со мной взглядом, мне показалось, что я единственный — не сплю.
Она вздрогнула, лицо ее исказилось печальной гримасой, и она с извинениями покинула зал. Больше я ее не видел.
Твой Т.
***
Мы снова поругались с дядей из-за его увлечения вторым пришествием. Мне бы думалось, что это скорее увлечение крепкими напитками, но всё осложняется тем, что он не пьёт. Совсем не пьет. А значит, он действительно обезумел, мой бедный дядюшка.
Я пришла в такую ярость, что проклинала его на чем свет стоит, и тогда он проклял меня в ответ и хлопнул дверью.
Я взяла топор и разрубила твой рояль.
Запрягла нашего последнего круторёброго вола в повозку и села плакать на ступеньках дома. Человек в черном балахоне спросил, кто меня огорчил. Я засмеялась сквозь слёзы:
— Мой рояль пал смертью храбрых, но в нашем доме не осталось сильных мужчин, которые помогли бы мне схоронить его.
Темный человек недобро улыбнулся и сказал:
— Не горюй, девочка, похороним твоего возлюбленного со всеми почестями.
Мне хотелось орать от ужаса, но я могла лишь молча наблюдать, как он протягивает ленты лунного света в гостиную и вывозит разбитый рояль за порог, как поднимает его на повозку. Мы ехали медленным шагом на кладбище, и человек бормотал себе под нос что-то про верных жён и неверных сынов. Он выгрузил рояль за оградой, перекрестил его по нашему обычаю и растворился в сумраке.
Наутро дядюшка скандалил пуще прежнего, отец кричал на него в ответ. Кажется, дядя намекал, что в доме завелась ведьма. Отец в ответ предложил ему отправляться жить в церковь, если там так уютно и безопасно. И что бы ты думал. Вот уже который день дядя живет в старой церкви, топит печь в пристройке всем, что под руку подвернется… а про ведьм помалкивает.
Твоя рыжая Леся
***
Как несложно догадаться из моего письма, в этой стране процветает коллаборационизм, но я, конечно же, на своем кораблике темными вечерами развлекал себя тем, что выдумывал каких-то благородных лордов и дам, которые ведут подпольную борьбу.
Увы, чем больше мы общаемся с немногими оставшимися местными жителями, тем более явно я понимаю, что тут просто некому и не с чем вести борьбу. Разве что с ночами, которые становятся всё холоднее.
Крестный сказал, что уголь обещали подвезти к Рождеству, пока же они жгут деревянные дома. Но мы не знаем, было ли уже Рождество. В этом киселе из морской соли и бурой пыли невозможно следить за временем. Я так и не смог выспросить, кто именно должен подвезти уголь. Что происходит за горным хребтом, невозможно узнать. Как будто в мире не осталось ничего, кроме этого города. Горы и море встретились, сцепились в болезненных объятиях, и город задыхается, не в силах выбраться из их мертвой хватки. И теперь по нему бродят несуществующие люди, пишут письма, которые никогда не будут прочтены.
Тео.
***
Я получила письмо от тебя.
Я верила, что оно от тебя, целых два мгновения. Целую вечность.
Я хотела бы видеть тебя. На наших берегах разруха и запустение, и не осталось в мире птиц, кроме голубей и прибрежных падальщиков. Все птицы отравились этой войной.
Медленный яд растекается по венам города. Стекается на кладбище сочными сгустками.
Я не хочу тебя видеть.
***
Она стояла посреди сквера, у ее ног распростер крылья дохлый почтовый голубь, и глаза ее были полны ужаса. А в руке она держала мое письмо. Никаких сомнений: я бы узнал этот лист из сотен, да и мой корявый почерк мало с чем спутаешь. Ее страх парализовал и меня. А когда я обрел дар речи, ее уже не было, только ветер шевелил перья мертвой птицы. Ее лицо было мне знакомо, но я не мог вспомнить, откуда.
Ее одежда была мне знакома: белоснежное платье до земли с ярко-красными цветами на груди. Белый поминальный балахон в серых пятнах пыли.
II.
***
Когда я была маленькой, в море можно было купаться. Когда не было войны. Не было кораблей. Мне чудится, война длится с моего рождения. Я не помню, когда она началась. Я не знаю, было ли когда-нибудь мирное время. Я почти верю, что всю свою жизнь я смотрела, как голуби падают к моим ногам. Ты помнишь, когда началась война?
Я спрашиваю Тео, что с его глазом. Он не знает, сколько лет назад началась война — но знает, когда годовщина. Он отмахивается: «Да, в самом деле что-то с глазом. Уже который день. Возможно, это из-за корабля. Или из-за обстрелов. Все время в воздухе эта пыль».
Я не вижу пыли.
***
Жители города не то что пыли не замечают — они не различают даже огня, когда полыхают деревянные дома, пустые деревни в окрестностях города. Едкий влажный дым поднимается и заслоняет горы, выстраивает новые рельефы, по нему стоило бы рисовать новые карты. Карты для мертвецов, какая ирония. Порой я думаю, что я мертв.
С корабля этот дым выглядит особенно страшно.
Рыжие волосы Леси сверкают медью в этом сумрачном мире, как будто лично для нее солнце выхлестывает из-за низких туч свои больные, обожженные щупальца. От пламени ее волос мне режет глаза.
***
Тео принес мне охапку белых цветов, ума не приложу, где он их взял в такое время. Он говорил что-то невнятное про соседа и сад, про туман и ядовитые испарения или газы, а я смотрела на белые цветы, и мне казалось, что все мои мертвецы встают за его спиной, улыбаются, словно разрешают мне больше никогда не приходить на кладбище, больше не искать встреч с тобой, больше не целовать мертвое стекло окна в поисках сострадания.
Он склонился ко мне, чтобы поцеловать, а я только и могла, что кривиться, сдерживая рыдания, но надолго ли меня хватило, как ты думаешь, конечно, нет, я расплакалась у него на плече, потому что он сказал:
— Поздравляю тебя. Сегодня годовщина начала войны.
А я даже не знаю, сколько лет прошло с начала войны. Я не помню времени без войны. Я сегодня достала из кладовки старые газеты, которые наш дворецкий старательно хранит на случай войны… Я уже заговариваюсь, он умер от сердечного приступа в самом начале войны, и с тех пор никто уже не сохранял газеты, мы сжигали их в камине и плите, и никому не было дела до вчерашних новостей, потому что каждый час появлялись свежие сенсации, и в них больше не осталось места ни для западной моды… Помнишь, то черно-бордовое платье, которое мы заказали для моего дня рождения? Я так его никогда и не надела, потому что в моей жизни больше нет места ничему, кроме белых платьев с кроваво-алыми вышивками.
Тео говорит, белые платья носили королевы, схоронившие всех своих сторонников и осужденные толпой на смерть. Не знаю, уместно ли вообще писать тебе про Тео. Я бы думала, что это отвратительно, если бы ты читал мои письма. Если бы кто-то в наше время вообще читал письма.
Судя по датам в газетах, война началась около трех лет назад, но никаких других подтверждений этому найти нельзя. Нельзя спросить папу. Нельзя спросить никого. Они все говорят с чудовищным акцентом, как будто предать родной язык — это такой великий подвиг ради спасения родной земли от полного опустошения. Очень странная логика. Ее вообще нет.
Я не помню, как не было войны. Помню тебя. Помню свое детство. Когда можно было купаться в море — там не было кораблей. Теперь мне кажется, война длится с моего рождения. Возможно, я родилась лишь тогда, когда началась война. Возможно, прежде я была всего лишь твоей призрачной фантазией. Возможно, тебя и не было вовсе, тебя родила война.
Мне кажется, всю жизнь я наблюдаю из-за хрупких стволов, как снайперы расстреливают голубей из электромагнитных пушек; как голуби валятся в сетки; как тонконогие псы тащат эти сетки в штаб… голуби сбиваются в стаи, их операционки отравлены вирусом, и они никогда не донесут свои сообщения до адресатов.
У Тео что-то с глазом. Он мутнеет и мутнеет. Я спрашиваю, что с ним, а он морщится и говорит, что это из-за корабля и пыли. Все время в воздухе эта пыль, — говорит мне Тео. Я не понимаю, о чем речь. Горизонт чист до рези в глазах. Каждый корабль виден во всём своем смертоносном величии, каждый залп отражается тысячей штрихов на полотне неба.
Пришел папа и барабанит в дверь. Если он увидит, что я пишу тебе, будет страшно зол.
королева Леся
***
…и чем больше я ходил по этой мертвой земле, чем больше ее пыли оседало на моих сапогах, тем яснее я понимал: их коллаборационизм был вынужденной мерой, даже если в конце концов они утратили память о том, с чего он начался.
Они пытались сохранить свой город живым, не допустить его превращения в призрак с пустыми окнами. Многие погибли в начале войны. Многие бежали на материк к середине войны. Тем, кто остался, по сути, не было дела до того, кому присягать, на чьей стороне стрелять, кому слать донесения. Их держала лишь одна мысль, скорее звериный инстинкт: не отдать нашу землю, наши города, не позволить им сделаться брошенной пустошью, куда ходят собирать кости и обгоревшее золото через сотню лет.
Но, зачарованные этой верностью, они сами ее и забыли, и последней была Леся — и ее белоснежные одежды, заляпанные, точно свежей кровью, алой нитью вышивки, каждый день резали им глаза. Они даже не могли вспомнить, почему.
И в серой пыли поминальных звонов (церкви, их церкви еще стоят, их колокола еще звонят), в криках хромых голубей со сбитой навигацией ее смех подобен концу света. Неуместно смеяться в церкви, недолжно смеяться на кладбище. Но где еще смеяться, как не в последнем прибежище. Но кому еще смеяться, как не ей, когда она осталась единственной и последней силой, устанавливающей и ломающей законы.
Олександра, белая моя королева, твои ноги исколоты битыми стеклами, змеи вьются по твоим следам, тебе недолго осталось, и ты это знаешь, и тем громче ты смеешься в лицо своей смерти.
В горах горят деревни.
Во мне горит что-то древнее и тёмное, как будто меня швырнули на эту землю и нет мне больше пути на корабль. Наш «Авалон» затонул, пробитый нашим же орудием, и теперь мы все вынуждены жить в городе, пить его серую воду, есть его гниющую плоть, этот город прорастает в меня, и я часами сижу на кладбище, читаю надгробные камни, как его летопись.
Когда я спросил Лесю, кому она писала письма, она готова была вцепиться мне в лицо. Но лишь усмехнулась тихонько: «Кому-то, чье имя начиналось на ту же букву, что и твое. Возможно, на самом деле — всего лишь тому же, кому пишешь ты».
Откуда она знала, что я пишу? Она не ответила.
На всем кладбище не нашлось мужчины с именем на букву Т.
***
Тео смотрит на город сквозь стекло, и я знаю, он никогда не спросит, почему я не мою окна и не смахиваю паутину. Он всё и так уже понял. Паук, плетущий паутину, — возможно, последнее напоминание о том, что жизнь не остановилась, что хоть кто-то живой есть рядом — двигается, живет обычной жизнью, выполняет ежедневный, веками установленный ритуал.
Тео приходит в мою спальню каждое утро, на рассвете — это его ежедневный, веками установленный ритуал, но он больше не видит рассвета. Когда я открываю глаза, я почти вижу ту свинцовую пыль, о которой он поет в бреду. Не вижу солнца. Не вижу конца.
Леся в паутине
***
Когда мы разговариваем, Леся часто смотрит куда-то мимо меня, за меня. Иногда ее глаза двигаются, словно следят за кем-то. Я пытался спрашивать, но она лишь отмахивается.
Более того, я и сам начинаю замечать тени, хотя рядом в эти минуты нет никого, кто мог бы эти тени отбрасывать.
Обстрелы ведутся по какой-то математической формуле, призванной имитировать беспорядочность. Но там явно угадываются переменные времени суток и интервала. Кроме того, обстреливаются уже давно одни и те же районы города.
Подкрепление с материка не приходит ни с одной из сторон. Я больше не могу использовать слово «мы», потому что не уверен, что вообще имею отношение к этой стороне. Наша дипмиссия или провалилась, или изначально была фарсом, мэр смотрит на меня волком, а дядюшка Леси все время бормочет проклятия. Его убежище разрушено, и он был вынужден вернуться домой. Леся смеялась, как чокнутая гиена, когда он бегал по дому и кричал, что его рояль стоил целое состояние.
Мы ходили с Лесей на кладбище и оставили на рояле цветы, чтобы ему не было так одиноко.
***
Мы собирали эти цветы с подругами, когда я была маленькая. Тео спрашивает, где теперь мои подруги. Там же, где и все, — на кладбище. Или за горами, многие успели уехать…
Не могу рассказать Тео о тебе. Не хочу рассказывать тебе о Тео. Меня не покидает чувство, что он — это ты. Тебя забрала неизвестность. Вот ты был — а вот настало утро, и все казармы опустели, и все, кому не хотелось ждать у моря погоды, ушли в горы, в партизанские отряды, и я хранила твои письма, в которых ты писал мне о том, как вы бьетесь на материке за нашу свободу, как вы братаетесь с противником перед смертным боем и уходите в землю одной семьей.
Ты ушел в землю, а я думаю, что виновато море. У твоего рояля был голос моря, и его не заберет душная, ароматная — гнилая — земля. Никто не заберет у меня твой рояль — никто на нем не сыграет.
III.
***
Эта земля не сможет больше ничего ни родить, ни вырастить. Здесь не размножаются даже слухи. Здесь не услышишь даже молвы о том, что происходит на остальной территории страны, за горами, я уж не говорю о событиях на материке. Последние слухи рассеялись, когда мы впервые сошли на берег с визитом. С тех пор прошли месяцы — и никаких новостей больше не было.
Тогда мой сосед выполз из каюты и хрипло пробормотал: «Пойдем, я тебе что-то покажу». В следующий миг он швырнул мне в лицо какой-то едкий порошок и затащил в свою каюту.
За окном стелился дым, в комнате кто-то надрывно кашлял. Это оказалась древняя старуха с неожиданно яркими глазами. Ее голос хрустел, как хворост в огне, когда она говорила: «Посмотри, милый мальчик, что эти люди сделали с нашей родиной. Наша речка от их отравы светится по ночам, и рыбы выбрасываются на берег. Недалёк тот час, когда она внесет свои воды в море, и тогда всем конец. Ладно я, пожила на свете, поглядела мир, но чем виноваты вы? Знаешь, милый, что самое печальное. Мы им поверили, мы их приняли, накормили и обогрели. Они были вежливые и обходительные, эти люди, прибывшие с целым обозом неведомых реагентов. И кони их были пучеглазы, как собака, сожравшая ядовитого паука. И вот, полюбуйся теперь…»
Я очнулся в своей каюте, у меня жутко болели глаза, и с тех пор мне не приснилось больше ни одного сна.
Хотя и это тоже никакой был не сон.
***
Мне приснилось, что тебя убили. Я видела кровь на твоих руках, я видела море крови. Ты сидел в деревянной избе на краю деревни, у изголовья умирающей старухи. Она говорила что-то о химическом оружии и предательстве.
Голуби бились в окна, по окнам ползла зеленая рябь, по твоим рукам струилась кровь, и земля вздыхала судорожно и страшно.
Я проснулась от тишины. Как будто все время прежде были звуки — и вдруг их не стало.
Ты тоже это слышишь? Ты жив или нет?
За окном туман выстраивается в силуэты. Я не знаю, живые ли это. Я не знаю.
Леся без сна
***
Ночью человек в черном плаще взял меня за горло и выволок на улицу. Земля ходила ходуном — знаешь, в этой местности не бывает землетрясений. Птицы кричали на всех доступных им частотах, на севере треснула и обвалилась башня радиотранслятора. Можно подумать, она работала все это время. Мне в глаза и в рот набилась пыль, у нее был вкус мертвых костей. Мне показалось, что я увидел собственное лицо в круговерти урагана.
Утром Леся не отвечала на мои вопросы. Она вообще на меня не реагировала, пока я не развернул ее лицом к себе и не принялся трясти. Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, онемевшая и напуганная до смерти. Я пытался докричаться до нее, она вглядывалась в мой рот, полный костяной пыли, и потряхивала головой.
— Леся! Что с тобой? — снова и снова кричал я.
Наконец она вздрогнула и ответила шепотом:
— Со мной ничего, а с тобой? — приложила ладони к ушам. Я обнял ее и стал укачивать, как потерянного ребенка, и лишь через какое-то время осознал, что вою тонко и призрачно, и за стеклом, в круговерти пыли, кто-то отзывается нестройным хором.
***
Он три дня пролежал в лихорадке, уставившись белым глазом в потолок, и его армия стояла под моими окнами, но никто, никто не видел ее. Я видела там тебя. И глаза твои были черны, и кости твои были белы, и зубы твои скалились в тяжелой мертвой улыбке, а я смотрела как зачарованная, и только его стоны разбудили меня. Я готова была выйти в окно в твои объятия, выйти в окно в высокое резное окно готические кружева на нашем доме выглядят теперь не стилизацией под прежнюю моду, а угрозой, как решетки на подвалах, где держали душевно больных. Они все умерли, потому что их некому было вывезти из города, некому было их лечить, не привозили лекарств, не было больше возможности защитить их от голосов в голове. Теперь они — его армия. И голоса, лишившиеся домов-черепов, бродят по моему городу, лезут в глаза Тео, жрут его изнутри. Жрут моего дядю, моего отца, крестного Тео, всех жрут. Они смотрят на меня вишневыми от боли глазами — кажется, они готовы мне глаза крестом выколоть — они сами не верят, но знают, знают, что я не слышу не слышу. Тео, очнись, ну же, мне так страшно здесь одной.
***
Я хожу по городу, и мне мерещится — или не мерещится, что мне в лоб нацелены ружья снайперов. И это не было бы так жутко, если бы я не боялся, что снайпер выстрелит в нее.
Совершенно противоестественное чувство, разве это не с их стороны снайперы? С чего бы им сделать ей что-то плохое? Но я боюсь, что пуля ворвется в ее грудь, и алая кровь зальет алую вышивку.
***
Я не смотрю в зеркала, потому что боюсь увидеть себя состарившейся и седой. Я смотрю в слепнущие глаза Тео — именно такой я в них отражаюсь. Он этого не видит.
Помнишь, мы думали, что проживём сто лет и умрём в один день. А теперь я даже не знаю, стану ли когда-нибудь старше тебя.
Из этой земли утекает жизнь, в горах всё время что-то жгут, Тео жалуется на запах гари — а я чувствую только запах мертвецов, которые ходят за ним верными псами, такими, которые загрызут, едва зазеваешься.
Снайперы ушли из города, и теперь с неба падают обесточенные птицы. Они больше не переносят писем, а это значит, что ты не получишь ни одной вести от меня. Это значит, что Тео пора перестать писать свои жалостливые истории обо мне и этом городе, но он не перестанет, потому что эти письма — последняя нить, которая связывает его с прежней жизнью.
Твоя злая и мертвая Леся
***
Я видел, как Леся пишет письма. Я не знаю, кому, она точно знает, что почту больше не доставляют. Она как-то обмолвилась, что писать письма на Запад просто смешно. Но я не пишу писем на Запад, я пишу их тебе, возможно, я ослепну окончательно раньше, чем получу от тебя хоть одну строчку в ответ.
Мне хочется выйти в поле и орать от безнадежности. Но над полями стоит туман, в который страшно войти. Там кости, всюду кости, они хрустят под ногами, и пыль поднимается выше, выше, и на голову тебе упадет мертвая птица, сдохшая от инфаркта или от недостатка воздуха.
***
Наши соседи из-за гор хотели, чтобы мы выучили их гимн. Наши соседи из-за морей хотели, чтобы мы выучили их гимн. А теперь здесь и петь некому. Тео спрашивает, пою ли я. Смешно, я умею только каркать и уничтожать рояли. Когда придет время петь поминальные плачи, я буду открывать рот, и волосы будут лезть мне на язык, и Тео твоею мертвой дланью повелит своей армии пойти в наступление…
Над нашей рекой стоит днем и ночью еле заметное свечение. Мы пьем воду из скважин, но где гарантия, что этот странный недуг не проник глубже в недра земли.
Если долго стоять над рекой, в ушах поднимается гул — Тео говорит, его армия поет хором, аккомпанируя себе собственными костями. Тео слишком много говорит последнее время — как ему кажется, на моем языке. Я не исправляю его — уже не имеет значения, все равно язык соседей я понимаю гораздо лучше, чем его родной.
***
Мне все чаще кажется, что я всю жизнь говорил на неродном языке. Я почти перестал понимать, что говорит крестный, и уж тем более не могу разобрать ту абракадабру, которой отвечает ему мэр.
Хотя, по-моему, Леся не очень довольна, что я говорю с ней на ее языке. Я часто ошибаюсь, а она часто произносит слова, которые мне представлялись совсем иначе.
***
Я стала свидетельницей некрасивой, душераздирающей драмы. Тео спорил со своим крестным, почти кричал, словно и думать забыл об уважении к старшим по званию и возрасту. Он кричал: «Я перестал понимать твой язык! Что происходит?! Я забываю элементарные слова!»
Крестный припечатал Тео огромными пухлыми ладонями, за плечи его взял, словно опасаясь, что Тео рухнет, едва услышит ответ.
«Теодор, мальчик мой, я бы хотел тебя успокоить и сказать, что это одна из тех глупых шуток, над которыми ты так несдержанно смеешься. Но истина такова, и тебе придется ее принять, что ты прибыл в нашу страну совсем ребенком, тебе едва ли исполнилось три, но родина твоя там, за горами, на востоке материка».
Тео побледнел, и я услышала, как застрекотали кости, запели его солдаты где-то за пределами города. Взяли высокую ноту — и умолкли. Мертвый глаз Тео моргнул пару раз, он словно вздохнул с облегчением.
***
Знаешь, я так страдал, что предал родину. И, казалось бы, нет, не предал, это же была не родина мне. Но нет, я действительно тебя предал, потому что я здесь, на этой земле, я готов зубами рвать любого, кто посмеет нанести ей еще хоть одну рану.
А тут вдруг оказывается, что ты заварила всю эту кашу, ты сделала мою Олександру бледной тенью прежней Леси, ты меня убила, ты меня отравила, ты отравила эти горы, реки и море. А отнюдь не наши корабли. Которые уже совсем не наши. Ничьи.
Корабли тонут. Я не знаю, остались ли там живые, сами корабли покрываются тонким налетом, похожим на плесень, и с треском и паром уходят в волны. У чаек облезают лапы, и с неба капает кровь, липко оседает на щеках, я кашляю от этой копоти, странно, что я еще не сгнил изнутри.
Ты же сгнила?
***
Когда мне особенно страшно, я курю трубку, которую ты мне подарил. Помнишь, отец ругал тебя за эту хулиганскую выходку и грозился больше никогда не пускать на порог. А потом сам же учил меня набивать ее и раскуривать.
Я сжимала ее в пальцах, когда впервые увидела… не тебя. Да, я тогда поняла, что это не ты. Даже попыталась убедить себя, что всё сходство — плод моего воображения.
Но сейчас Тео спит на моей кровати, хрипло дышит, из-под его век катятся слезы, и я продолжаю видеть тебя. Чем серее его кожа, тем сильнее сходство.
Увы, при мне не было трубки, когда я нашла мертвого голубя и прочитала его письмо. Ну кому могло прийти в голову отправлять голубиной почтой личные послания? Они бы не дошли и в лучшие времена. Впрочем, они не дойдут ни в какие времена. Все голуби мертвы, связь с материком потеряна, и я не знаю, кому отец строчит свои донесения.
Тео снится белый город с высокими башнями. Он белый от горя, он белый от пыли, и во рту у него пыль, он просыпается от приступа кашля. От этих звуков я рыдаю молчаливо и страшно. Я знаю, что ему снился ты. Что ты ему сказал?! Что?!.
***
Знаешь, когда мы до конца осознали, что происходит?
Мы жили, дышали, писали эти дурацкие сказки в никуда, сплёвывали пыль, но оставалось что-то вроде надежды. А потом мы нашли письма.
Мы шли с Лесей по кладбищу, читали имена, молчали громко и болезненно. Тени плетьми ложились на дорогу, хлестали иней. Она поманила меня на еле заметную тропку показать что-то, чего я еще не видел. Представляешь, я чего-то на этом кладбище еще не видел. Иногда оно становится размером с город.
Она прибавила шагу, готовая рассмеяться. Вдруг резко остановилась, обернулась… Ее глаза расширились от ужаса. Она закричала, и в ее зрачках отражались силуэты. Они с тихим шорохом поднимались за моей спиной. Она кричала на одной ноте, откуда-то из города ей ответил омерзительный металлический визг.
Я обхватил ее голову ладонями, ловил ее взгляд, ей не хватало дыхания, а она всё кричала, в ее крике тонули мои слабые попытки привести ее в чувства. Силуэты подступали ближе, окружали, она наконец смогла перевести взгляд на меня, из ее ушей сочилась кровь, мои пальцы стали липкими и мгновенно замерзли.
Когда на нас обрушилась тишина, я увидел за ее плечом ворох запечатанных писем, скорее даже целый воз, как будто их волы тащили вместо дров — столько писем этот город мог бы написать за год. Из-под них едва торчал могильный камень.
Леся обмякла, я едва успел поддержать ее, чтобы она не рухнула на покрытую инеем землю.
От непогребенных писем воняет гнилой плотью.
Тео без надежд
***
Мне тогда показалось, что я оглохла. Мне разрывало горло криком, а я ничего не слышала. Только белые силуэты скалились за его спиной. Только сотни изъеденных дождями конвертов, которые никто никогда не вскроет, смотрели на меня немыми росчерками адресов.
Были ли там и мои письма — я не могла знать. Я не могла вспомнить, отправила ли хоть одно из них.
Твоя армия пришла его защищать, пришла слушать его приказы. Но его нельзя было защитить от моего страха, он остался один на один со мной, потерянной и обреченной.
Они отступили, а страх остался на его пальцах, холодный и липкий. Его невозможно отмыть, невозможно отбросить.
Леся без страха
***
Мне часто кажется, что я мертв, потому что Олександра видит в толпе мертвых — лица. Я вижу только туман и призраков, дым, он пахнет иссохшими костями.
Я смотрю в ее глаза, и в них отражаются лица — но стоит мне обернуться — лишь туман стелется по земле, по брусчатке.
Она слышит, как стучат их мертвые ноги по улицам. Она не всегда слышит мой голос. Мне кажется, она стала забывать моё имя. Она пытается назвать меня другим именем на «Т» и плачет. У меня на руках язвы разрастаются каждый раз, когда я обнимаю ее, заслоняя от пылевой бури.
Если мне скажут, что мы уже умерли, я скорее всего поверю. Но мы живы, черт побери. Мы едим черствый хлеб и пьем отравленную воду, но мы живы, и скорее за горами и морями не осталось уже ничего.
Тео, которого нет и не было
***
Я стою на краю обрыва — голодные тощие птицы цепляются когтями за мои волосы, но их уносит рваный ветер. Я стою на краю обрыва нашей жизни — я просыпаюсь, спускаю ноги с кровати, и пол обжигает холодом. Как будто вместо досок под пальцами бездна. И ничто не осветит мне дорогу.
Тео рассказывает мне, стоя на том же обрыве, закрыв ладонью левый глаз:
— Я вижу огни святого Эльма или бог еще ведает что. Может, это партизаны жгут костры.
Он ничего не видит правым глазом. Или, наоборот, его зрение обострилось до таких пределов, что он видит сквозь мили тумана. Сквозь время. Партизаны лежат где-то в горах обглоданными костями.
Смешно, нигде они не лежат, они стоят, гордо вскинув головы, и их пальцы мелко стучат по брусчатке, отсчитывая минуты моей жизни. Его жизни.
Ты отсчитываешь нам эти минуты. Точно знаешь, когда нам умирать.
Под обрывом мерцает река. Глаза ее зелены, и кровь ее горька. Мы едим мертвую землю и спим в колыбелях из паутины, наши сердца не бьются — лишь шелестят в такт ржавым колесам подземки.
Леся на краю
***
Я бродил по городу, прорастая в него ступнями, и меня не покидало ощущение, что позади остаются кровавые следы, отпечатки пальцев, отпечатки моего отчаяния. Знаешь, я еще вчера верил, что наша миссия завершится — и мы вернемся домой, и наша земля встретит нас как героев. Смешно, тебе хоть раз в жизни приходилось слышать о героях-дипломатах? Вот и мне нет. И чем глубже прогорала почва под моими ногами, тем точнее я знал: если нам и суждено вернуться, то лишь под конвоем. Или мертвыми.
Как будто мы мертвы уже сейчас.
Мы с Лесей курили на балконе ее чудаковатую трубку, и она без единой слезинки в голосе, даже с каким-то тёмным, густым злорадством рассказала мне свой сон.
Я предал свои знамена во славу ее княжества (Леся была в этом сне княжной), и моя королева прислала за мной гонца — чтобы доставить на родину, судить и казнить.
Казнь была крайне живописна, — фыркнула Леся и шумно вздохнула.
Не бери в голову, — хотел сказать я. Но она опередила меня: «Не обращай внимания, я слишком впечатлительна, и дурные сны сопровождают меня, сколько себя помню».
В этот день, мы узнали, кто-то повесился в старой церкви. Может, так ближе к Богу?
***
Тео украдкой посмеивался над тем, как я курю трубку. Хотя это была очень милая усмешка, почти влюбленная. Но меня вдруг обуяла злость, и я сказала ему, что мне снилась его казнь.
Но я не рассказала всего.
Как он защищал меня от чернокрылых воронов, которые необъятной стаей шли с запада. И он встал с ними лицом к лицу и рубил их клювы и лапы, размахивал длинным костяным мечом с иззубренным лезвием.
Следом за стаей пришел гонец. Он развернул голографическое полотно, с которого кричала злым голосом королева, чьим подданным по сей день — да, я и сама уже не верю, — остается Тео. Она плевалась ядом и требовала доставить предателя в столицу, чтобы подвергнуть его суду и казни. И в следующий миг он был перенесен туда, в оковах из ржавого металла, переплавленных из кораблей и пушек.
Его хлестали плетьми, и королева требовала отречься от моей земли, а он отвечал ей на моем языке без акцента, точно с рождения говорил лишь на нем, и зубы его были в крови, и плечи его были в крови, и королева смеялась, а мой город осыпали залпы, как будто ее корабли снова были живы и стояли образцовым строем в нашей бухте.
Он сказал: я присягнул Олександре и верен ее земле. Рыжие волосы королевы вспыхнули злым пламенем, она взмахнула рукой, и ему отрубили голову, и кровь заливала тронный зал, и в его крови сгорали конвойные, палач, обуглился пол. И сама королева сгорела тоже, и я взяла в руки его мёртвую голову, приложила к шее и поцеловала.
Я проснулась в слезах от стука собственных зубов. Потом постучали в дверь. Я подумала, что пришел ты, но ты никогда не придешь. Я не знаю, жив ли Тео.
Твоя холодная Леся
***
Я проснулся в ее постели и почувствовал себя мертвым. Она вошла в комнату, и я спросил:
— Где ты была всю ночь?
Ее руки были покрыты костяной пылью, глаза воспалились.
— Леся, где ты была?
Леся обессиленно осела на край кровати, и от нее повеяло могильным холодом. Волосы на ее плечах перепутались с обрывками паутины.
— Знаешь, Тео, — напевно произнесла она. — Этот рояль никогда больше не запоёт. И не потому что он сломан, нет. Я заглянула внутрь, его струны изъедены ржавчиной. Как будто он простоял там лет пятьдесят.
— Зачем ты ходила на кладбище?
— Зачем мы живем на кладбище? В твоем вопросе ровно столько же смысла, ты и сам это знаешь.
Мы могли бы вообще не раскрывать рта. Мир истончился, и мысли почти вываливались из наших оглушенных, ослепленных голов. Я закрывал глаз и видел, как призраки почтовых голубей кружат над моей тусклой армией, раскрывая клювы в неслышной отчаянной брани.
Мы предали не только землю, но животных, птиц, рыб, деревья, хлеба и болота. Леся смеется, точно ветками хрустит, и говорит, что на ее благословенном полуострове нет болот.
У меня болит шея, как будто меня пытались задушить или повесить. Леся проводит пальцами по моему горлу — она ищет рубец. Она точно знает, что он там. Ее пальцы точно знают. Но мне никто никогда не рубил голову. Было бы смешно, если бы я позабыл столь знаменательное событие.
Безголовый Тео
***
— Ты бледна, как поминальные лилии, — говорит Тео
Вместо слов из его рта вылетают облачка серой пыли. Я чувствую ее вкус.
У меня красные глаза, и я забываю, как прикасаться к чему-то живому.
Ты бы хотел, чтобы я свернула ему шею — я бы послушалась, если бы ты мне сказал. Но в тебе не осталось слов. В словах больше нет надобности, вы слишком хорошо поете, слишком складно для живых — поэтому оставшиеся живые вас не слышат.
Вас слишком много, а нас слишком мало — кажется, мы остались вдвоем в этом мире, изорванном на куски. Я боюсь, что проснусь среди ночи, и от моего вздоха его голова, ничем не пришитая к шее, скатится на пол, прочертив алый след в пыли.
Леся, не умевшая шить
***
Сегодня утром Леся взглянула на меня, и ее глаза наполнились слезами. Я посмотрел в зеркало — веришь, в этом городе остались зеркала. В этом городе, который обстреливали несколько недель. Который как будто хотели стереть с лица земли. Я был таким блистательным дипломатом — забыл сходить на лекции по стратегическому планированию. И теперь мне не просчитать, почему этот город разыграли как пешку. Почему мы сидим здесь, пустые и едва ли живые, и не знаем, остался ли еще мир за его пределами. Остались ли деревни, города и дороги. Остались ли корабли. Бухта покрылась ржавчиной. Хлопья ржавчины всплывают над затонувшими кораблями. У меня болят суставы, когда я смотрю на кончики труб, торчащие из-под воды. Эти корабли, сдохнув, стали настолько живыми, что Леся просыпается от их стонов. От их плача.
Я слышу всё, что ей снится, потому что сама она не хочет слушать. Она читает по моим губам и отвечает наугад. Ей не нужно даже притворяться, что она меня слышит. Я слышу себя за нее. Мои черные губы от этой воды покрываются гнилой пленкой. Я никогда не чувствовал себя настолько живым, как теперь, с отрубленной головой.
Когда мой чудной сосед по каюте встретился мне за дальними воротами кладбища, прищурился, глядя куда-то в шею, я сразу всё понял.
Я бы даже сказал, я сразу всё вспомнил, но это не совсем правда. Я не помню, потому что это был сон Леси. Я просто знаю, потому что это мне отрубили голову, и алый рубец, еще не затянувшийся, тлеет и чешется ночами.
Ночи здесь давно уже длиннее дней. Говорят, наступила весна.
В этом городе еще есть кому говорить. Здесь работает пекарня. У них запасов зерна до второго пришествия, у них запасов вяленого мяса — наверно, до третьего пришествия. Но мы умрем гораздо раньше, потому что с каждым днем вода, текущая с севера, становится всё горше.
Я видел, как она светится. Я видел, как вспыхнул горизонт тогда, несколько месяцев назад. Когда мой сосед со всей дури шарахнул мне в переносицу кулаком. Или плеснул ядовитым порошком в глаза.
Мой глаз уже не открывается, и если мне хочется посмеяться, я вглядываюсь в зеркало и ищу там себя, юного и прекрасного. Волосы Леси однажды станут цвета крови. Какими они были, когда она тащила мою отрубленную голову.
Ее губы пылали алым.
Она кричала напевно и звонко, и слова ее языка сплетались не то в молитву, не то в проклятие, и одежды ее были белее облаков в снегопад, и человек в черном капюшоне преклонил колено — приказывай, королева. Ей было все равно, кто он и зачем, лишь одно она знала точно: он может меня вернуть.
Меня оживил не ее поцелуй, а его удар.
Теперь я настолько же мертв, насколько ты. Только ты никогда к ней не вернешься.
Тео, который увел у тебя жену
май — сентябрь 2015

Благодарности:
Коле Яковлеву за стимул и сотворчество;
Радость Моя и (((О))) за саундтрек, в особенности альбом (((О))) “Motherland”;
Тасі З. за серце, душу та мову;
Лене Лаской за иллюстрацию и вдохновение при работе над образом Леси.
Релиз: https://vk.com/wall-65793966_450
Также эта история опубликована в сборнике изд-ва «Скифия» Дороги и перекрестки (2017).