универсальный атлас для заблудившихся путников в 15 звёздных картах
ХАББЛ
Хаббл смотрит в небо и подсчитывает звёзды голодным голосом. У него паршивое настроение, у него мокрые лапы, трава лезет из-под мокрой воды, дожди замолкают, но земля продолжает думать, что они есть. Хабблу лень махнуть хвостом, потому что он сосредоточился на том, чтобы запомнить сны. Сны сыплются со звёзд холодными мухами, кусают за уши и исчезают за огневеющим горизонтом, до которого не дойдет ни одна колея. В стенке старой будки нахрустывает свою монотонную мелодию древний, как мир, жук-короед. У него блескучая черная спинка и блескучие черные глаза. Хаббл трёт морду лапой, вдруг вспомнив, как насекомое перепутало его нос с доской.
В комнате молчат электронные часы, они отсчитывают время на Альфе Центавра или на Проксиме Эридана, по бумаге скользит грифель, рождая и гася сверхновые и сверхдревние, потерявшиеся в миллиарде жизней отсюда. Женщина с короткими черными волосами щурится от тусклого света, по стенам бродят тени забытых планет, Хаббл не видел их — не дал им имён, и теперь до скончания материи им кружить по её комнате с прозрачными занавесками в неровных дырках, в которых застревают назойливые мошки.
Хаббл спит под монотонный звон дождя по когтям, он не помнит своих снов, потому что они копотью и сажей оседают на пальцы женщины, в чьей комнате свернулись галактики.
МОСКВА
Ее звали Москва — здоровый корабль класса «Конституция», а может, какого еще, столь же представительного миротворческого класса — с передовым вооружением и ресурсами для разрушения пары звездных систем одним махом. Говорят, ее назвали в честь города на маленькой никому неизвестной планетке за несколько черных дыр отсюда. Говорят, имя влияет на судьбу.
Она лежала на земле уже добрых два десятка лет и медленно превращалась в город. Планета с паршивым магнитным потенциалом — никаких ресурсов для лечения такой зверюги, никаких шансов, что передача дойдет до командования флота.
Ее звали Москва, и ее шкура покрывалась алыми разводами, когда трудолюбивые местные пчелы носились от одного дерева к другому, опыляя сонные мясистые цветы, и ее капитан писал тонкими перьями водоплавающих птиц сказки, за которые ему вручили пару десятков бессмысленных премий в столице государства, чьим городом стал его корабль.
В своих снах она видела себя злой женщиной, идущей по серому снегу. В своих снах она звала своего капитана, но он никогда не возвращался — он сказал: ты меня предала.
Она просыпалась-вздрагивала, по коридорам проносился вой сирены, и в каюте мужчина, заперший форму в самом дальнем отсеке склада, зажимал рот ладонью, чтобы она не слышала. Он выходил в коридор и брёл на мостик, и засыпал в капитанском кресле, пока в городах его новой страны тиражи его сказок раскупались в мгновение ока.
И ему снилось, что он идет по серому снегу в городе, дышащем тяжелыми металлами и густой чёрной пылью, что он зовёт её по имени, но лишь клаксоны желтобоких такси отвечают ему нескладным хором, когда алое солнце заваливается за горизонт с грязной руганью на губах.

НЕЖНОСТЬ
Тонкие пальцы толкают яблоко по столу, восковые бока отражают свет заходящего солнца. Радио тихонько мурлычет о вчерашних новостях, которым еще только предстоит случиться. Тонкие пальцы вытягивают из пачки «Эссе» тонкую сигарету, и розоватый, как утренний туман, дым смешивается с закатными лучами.
Мужчина по другую сторону стола ловит яблоко и отмахивается от дыма. Дым похож на её локоны, бросающие тень на большие зеленоватые глаза.
— Расскажи мне про нежность, — говорит мужчина и лукаво улыбается. У него во рту короткий карандаш с острым грифелем, он перекидывает его из одного уголка губ в другой, как будто смеется над девушкой.
— Нежность — это когда мелкие мёртвые камни под твоими каблуками поют песни птиц, улетающих, чтобы никогда не вернуться, потому что у них нет такого инстинкта. Нежность — это когда ты на последние деньги покупаешь вместо сигарет душные летние цветы и дышишь ими, точно они последний в этом мире источник кислорода.
«Нежность, — поёт хриплое радио, — это когда тонкокрылые самонаводящиеся ракеты встречаются над песками иноязычных краёв и расплавленным металлом разливаются по земле. Нежность — это когда сердцебиение моря замолкает на сотую долю секунды и инфарктом, разрывом аорты, тысячей оборвавшихся тромбов любовь свою выбрасывает на берег — китами крутобокими, кораблями хрупкими».
Нежность, — катится по полу яблоко зеленоватыми боками, — это дым, нарисованный карандашной пылью по шее, локонами по пальцам, узкими бёдрами, насмешливыми взглядами, крошками табака на ревнивых губах.

СТРЕКОЗЫ В ВОЛОСАХ
После звонка ты, наверно, проснёшься. Одернешь голубую маечку и пойдешь по своим ступенькам. Ты прости, что я тебе снюсь, но здесь так холодно и томительно-гадко, в мире разверзшейся хляби. У меня по другую сторону век идет урок лазерметрии, а у тебя — исанийского языка. Я не помню твоего имени, хотя ты записывал его, старательно переводя в наши цифры, у меня на ладони. Здесь слишком сыро, чтобы запомнить что-то чужое.
У тебя там вода возносится к небу, я вижу из-под твоих прикрытых ресниц — как длинноногая молодая учительница мечтательно засматривается на тонкие деревья под окнами. У меня здесь все засматриваются на меня — я так много им обещал, пока не увидел тебя во сне. Я, знаешь, проспал три олимпиады, но мой аттестат уже год как отпечатан и подписан, осталось поставить дату. У тебя в волосах поют стрекозы, я помню их название вместо твоего имени, у них крылья, как твой легкомысленный силуэт, на который засматриваются накрашенные девочки. Им ничего не светит, знаешь.
И они знают. Что сквозь твои глаза свет распадается на атомы, становится веществом, я его запоминаю тоже. Ты кусаешь ногти, когда тебя просят написать сочинение, и отводишь взгляд, когда спрашивают о будущем. Ты не хотел бы стать никем по эту сторону моего сна, а по другую я снюсь тебе, и ты, наверно, тоже не помнишь моего имени. После звонка тебе вкатают неудовлетворительно по всем предметам — очень предусмотрительно — ты все равно слишком предсказуем. После звонка директор позвонит моим родителям и скажет, что аттестат лучшего ученика десятилетия отменяется.
Через долгие-долгие струи дождя, через цифры и грёзы я изобрету штуковину, нарушающую все законы лингвоматематики, и на полпути врежусь в штуковину, нарушающую все законы транспсихологики, за рулем которой будет сидеть человек со стрекозами во взъерошенных волосах.
СВЕТ В КОНЦЕ ТУННЕЛЯ
У него в ушах туннели — может, оттого, что ему 16 лет, и он понятия не имеет, как еще закричать о себе миру. Он же не читал Толстого и Достоевского, на вокзале был раз в жизни в пять лет, когда матушка возила его к бабушке в пропахшую абрикосами Алушту, а может, Одессу, он с тех пор всегда долго думает, прежде чем исправить слово Адесса. Бабушка жила в пятиэтажке, а вовсе не в сказочном домике с палисадником, как все нормальные бабушки, так что топоров в ее доме не водилось, вот и сидел он теперь, прикрыв уши огромными дорогими наушниками, которые заслонили бы свет в конце туннеля, даже если бы там пылала стоваттная лампочка. Читать он умеет только буквари — родная речь, сольфеджио, самоучитель по гитаре, теперь вот восхитительная в своей непосредственности камасутра.
У него нежно-розовая челка, черные гриндера, и букет алых роз который месяц пылится на подоконнике: однажды они были живыми и пахли больной сладостью просроченных карамелек, и он ржал в голос над этой ассоциацией, пока его пальцы царапали чужую спину.
На полу его комнаты — мама всегда заботилась о его личном пространстве и теперь раз в неделю навещает доставшуюся от дальних-дальних едва ли родственников комнатушку в пропахшей пылью коммуналке — молчит тяжелый телефонный аппарат. Да, именно «аппарат», его хочется называть не иначе, как по имени и отчеству, да еще не слишком громко, чтобы он не заподозрил вас в неуважении к собственной персоне. Трубкой телефона можно было бы грохнуть не только старушку (впрочем, с Достоевским мы уже всё выяснили), но и пару упитанных гопников, если бы они решили устроить кражу со взломом, позарившись на бледно-голубые дизайнерские занавески, присланные папой-художником из далеких заморских стран на заре СНГ.
Молчит и мобильник — нарядная девочка с серебристыми когтями, как болтал товарищ-наркоман (тоже художник, конечно же), отдыхая в уютном беспорядке после особо улётного трипа.
Тряхнув головой, так что с волос осыпаются мысли, он чихает (аллергия на мысли — это так предсказуемо) и идет в общественный душ: коммуналка дремлет, ее немногочисленные жители честно трудятся на благо рутины и скуки где-то на кончиках веток метро, в дрожащих от электрического гула зеленоватых зданиях.
Он обещает себе, когда вырастет, обязательно стать мальчиком или девочкой и не путаться в именах проходящих мимо людей.
Он обещает себе, что свет в конце туннеля обязательно погаснет — электричество надо экономить, — а вместо него загорится свет в каком-нибудь другом месте. Если только телефон перестанет молчать.
ПОСЛЕДНЯЯ СИГАРЕТА
Последняя сигарета невесомым напоминанием ворочается где-то на дне сумки, там же, где заблудились наушники от плеера и севшие батарейки от устаревшей — совсем не 4G, слишком медленной — как нано-солнце в глазах улитки — любви.
Каким-нибудь влажным туманным утром (смятая пачка улетела в урну, денег осталось на метро — такси для бедных, куда угодно в пределах КАДа — отличная защита от аэропортов и плохо взвешенных решений), ты на автомате прикуришь, не замечая, что добрая половина табака рассыпалась, застряв между страниц блокнота, безнадежно испортив твой имидж.
Когда мосты за спиной истлеют, ты даже не вспомнишь их названий. Не вспомнишь имен рек, через которые они были переброшены. Сядешь в длинный лимузин пригородной электрички и с присущей богам неспешностью уедешь в далекое будущее, где техника, работающая на солевых батарейках, видится пережитком унылых времен, надкушенных и брошенных, как прокисший малосольный огурец: головная боль не проходит, газ не поступает; разбрызгивая керосин, заправляешь закопченную лампу и, оставляя глубокие следы, уходишь в туманные еловые леса; на иголках стынут капли, на ресницах стынет тушь, холодные губы растягиваются в змеиной улыбке — выходишь на опушку, проходишь регистрацию, где-то достав по блату (в обмен на несколько марок, которых касались губы самых желанных селебритис) визу и обратный билет.
Кнопка перемотки сломана, магнитофоны больше не чинят, снимки с пленки не печатают, и единственное, что тебе осталось, — вращаясь вместе с заедающей бобиной МКАДа, нащупать в кармане покусанный фильтр.
Твои мосты сгорели
в другом городе.

НА ШПИЛЬКАХ ОСЕНИ
Когтями шпилек царапая паркет, оставляя за собой шелест томно сдыхающих листьев, стерва-осень идет за мной по пятам, выдыхает в затылок ледяной пар. Пышную юбку придержав на ветру, срывается на неровный бег, злым скрежетом заполняя мой слух.
Не пой мне своих колыбельных, — я прошу ее. Она лишь смеется беззвучно — и пьет прокисший утренний дождь, согревая в ладонях большой бокал. От ее обманного тепла запах становится горше, нестерпимее — нетерпимее становлюсь к погоде и времени. Разбиваю часы о белёсые столешницы луж — тронутые ржавчиной шестеренки разлетаются с тихим всплеском, стрелки еловыми хвоинками оседают на полах серого пальто.
Здравствуй, мир, — говорит хриплым голосом женщина с глазами рыси — осень с глазами, полными лисьего мха, с пустыми сорочьими гнездами в волосах. Я бегу быстрее, чем ее голос догоняет меня — я стою на месте, и шорох тёмного ливня разбивается о мое молчание — вдребезги. У меня в глазах темнота августа и безвкусная изморозь декабря, от которой немеет язык и зубы окрашиваются в черничный цвет. Женщина с руками-ветвями, с больными пальцами, с ногтями цвета мертвечины, бьёт меня наотмашь — бессильно падает на колени, клубком сворачивается, ветром сломленная, зимой загубленная.
Отпусти меня, — говорю шепотом — осень закатным лезвием оставляет росчерки, увлекает стаи птиц за собой, точно кукол долгокрылых на нитках.
Закрыв глаза ладонями, я молчу ей вслед.
ПРЕДСКАЗАННОЕ
Призраки-дома и призраки-люди, в прозрачные шали кутаясь, идут дорогами сумеречных дождей. Как тебя зовут? — шепчут в уши случайному встречному, неслучайному прохожему, у него зубы стучат заунывной дробью — он сюда шел, по следам на воде шел, по каплям дождя дорогу читал, сиреневой стылой кровью рисовал себе охранную грамоту: не спасла, не выстояла перед немой водой избытого, забытого, былого.
Как тебя зовут? — спрашивает неслучайный прохожий у дождя, у города, у молчаливых теней, прозрачно шелестящих прохудившимися плащами, сухо щелкающих старыми костями. Город открывает один глаз: второго у него нет, его вывезли прочь, как сокровища из пирамид в песках, только эти пирамиды — не камень, а текущие, шуршащие на грани слышимости тела насекомых, увядших на тонких стеблях проводов.
Город улыбается беззубыми окнами, и его дети падают замертво — заживо. Им было предсказано: кто вас не испугается, тот даст вам свободу — от смерти и сумрака, от жизни и вечности.
Стань мной — предсказывает-приказывает иссохший город, клацает осколками стекла в витринах.
Стань мной — зеркалом мутного серебра отвечает пришедший, едва шевеля иссиня-черными губами.
Стань мной — разлетается по пустым квартирам, по гнилым полам и пробитым градами крышам.
Раскидав плащ по полу, ложится спать — оставшийся.
Раскидав ночь по ветру, просыпается начавшийся, произносит имя свое вслух, и сонные птицы с хриплым граем, растревоживая кровли и стены, разлетаются-строят новые улицы.
Оставшийся видит тебя во сне.

СУШИТЬ ЧАЕК
Анне
Белокрылые птицы, ветром подхваченные, рассыпаются подобно колоде карт. Рухнув на влажный песок, девушка с морскими глазами вглядывается в лабиринты перьев и крика. Небо смотрит на нее сверху вниз — безразличная флорентийская мозаика, отражения зацелованных морем камней и стёкол.
Ползут по песку щупальца яркого города, трогают волосы, синяки на губах оставляют. Своё имя потеряла за тем поворотом — глыбы домов сошлись в жарком танце. Пение лезвий-колёс по рельсам. Где твоя стая? — молчит море. Сыпучий песок ей в уши шепчет, следы обещает показать.
Поднявшись-проснувшись, колоду собрав по пляжу, идет по бульварам, чаек ворохами за пазухой несёт — сушить обветренные краплёные крылья, заглядывать в мозаичные глаза мостовых — не видали где моих крыльев? С них воск осыпался — мне теперь не страшно солнце.
Отряхнувшись и жмурясь в неоновом свете, последняя птица слетает с руки. Лабиринты царапин от чаячьих пальцев покрывают предплечье тонким узором.
В темноте подъезда не видно следов — их не видно и в свете дня.
Длинные стебли бесцветной жизни прорастают сквозь меня.
Стаи трав мышиными тропами ушли, за ними пустыня. Молчит.
ПИСЬМА КАПСЛОКОМ
Когда изобрели капслок, он научился молчать. Пара тысяч писем в никуда — сам придумал её эмейл, — и он научился даже врать себе, что она ослепла и оглохла. Что она жива.
Если бы она была жива, она бы давно сменила имя и всё равно была бы мёртвой — её паспорт сгорел, её волосы стали тёмными, а глаза — солёными, как задыхающееся от жажды море.
Он ходил по её дорогам и летал её рейсами — в Индию и зимние города России, в прохладные ветры Канады и жгучие специи бразильских фавелл.
Ловил на себе её взгляды. Когда она писала ему письма каллиграфическим почерком, остро заточенным карандашом по дорогой бумаге. Когда подносила к уголку листа зеркальную зажигалку, щурилась от бликов и смахивала ресницу со щеки.
Она врала себе, что он никогда и не был жив. Что она написала его имя на обрывке газеты, когда часы на городской башне били полночь и календари корчились, скручивались в огне нового века.
Он ненавидел шампанское и рисовал её портреты пальцем на запотевшем бокале, когда она печатала протоколы, одёргивала подол тёмной юбки и выстукивала каблуками ритмы скучных классических симфоний.
Когда изобрели универсальный язык на пороге великих вселенских открытий, он посылал ей открытки в космос с экспериментальными грузовыми кораблями, которые теряли половину груза из-за ошибок в расчётах. Она отвечала ему, отправляя письма в бутылках, — по бутылке в каждый водоём, с каждого острова — и из окна самолета, падавшего с высоты таяния воска.
Когда вечная мерзлота тонкими ручьями потекла вверх, он поверил, что она мертва, взглянул в глаза её фотографии на исколотом ветрами надгробии. Обернулся.
Когда ядерная зима расцветала за её окном, она поверила, что он существует. Открыла дверь и впустила его.

КОРАБЛИ
Голодные корабли томятся в мелкой бухте. Вода лишь хрипло кашляет, не может петь — море ушло, море отплыло в закат, как оплывают свечи неровными волнами, провожая догорающее пламя. Корабли дремлют, паруса-веки вздрагивают на терпком, пахнущем горячими камнями ветру. Зима в пустыне жарка, но она зима — кораблям нечего пить, кораблям нечем петь, сонные крабы царапают их днища любопытными клешнями, глядят выпученными глазами. Ждут.
Корабли помнят свои имена, но сейчас им кажется, что каждый из них зовётся — Ожидание. Море сипло вздыхает остатками просоленной до последней молекулы воды, море поводит волнами, из-под которых — верх неприличия — выглядывает каменистое дно.
На мачтах кораблей обиженными воронами сидят их капитаны — вечные мальчишки с седыми бородами, вечные девчонки с резкими морщинами у глаз. Кутаются в потёртые, задубевшие от морской воды тулупы, в проеденные крабами шали.
По весне они сбросят свою старость, и корабли, широкой грудью разбивая волны, лягут на курс — куда их поманит пение моря, куда им предскажут царапины на днище.
МЁД И КАРМИН
В малиновом, как отпечаток губ на стекле, мареве тонет город. Город-орган: тонкие башни, кружевные стяги, хрустящие от морской соли.
Город охраняет море, янтарное, сонное, заслоняет широкой грудью от пресных ветров земли.
Длинномордые звери с блестящими от росы карминовыми спинами степенно движутся по узким древним улицам, везут повозки от почтовой службы, пекарен и типографий.
Как только море откроет глаза, орган выдохнет низкую ноту, рассеивая туман-морок, и мир ускорится.
И вот уже улицы, мощённые медово-жёлтым камнем, полнятся напевной речью, на каменистых пляжах дети с рук кормят волны крошками утреннего хлеба, напитанного сладким, душным запахом ушедшей туманной дремоты.
Белые стяги, поскрипывая между жерновами ветра морского и ветра земного, передают новости с материка. Порой в передачу вклиниваются голоса птиц, и тогда звери городских извозчиков замирают, навострив уши, и шумно втягивают воздух ноздрями, а шерсть их тонких шей стоит дыбом.
После полудня сытое море дразнит город высокими волнами, тот в ответ поёт высокие ноты, и летние кафе, не знающие зимы, заполняются зеленовато-острыми ароматами пышущих жаром обедов.
Из глубины материка идут караваны, чтобы успеть точно к прибытию корабля из-за моря. Еще за день пути от города вестовые птицы, сложив крылья, круто разворачиваются в воздухе, едва не сталкиваясь с землёй, и возвращаются домой. Караваны продолжают путь, и песочной масти вьючные звери, такие же длинношеие, нервно дёргают ушами.
Люди, прибывающие в город впервые, надевают мягкие плотные наушники, приглушающие звучание города, и потрясённо озираются. Ночью спят беспробудным сном, сражённые неожиданно обрушившейся на мир тишиной, чихают во сне, когда марево поднимается над улицами и вползает в дома. Редко улыбчивый дворник заметит среди городского мусора наушники — погрозит городу пальцем с затаённой радостью: в голос улиц вольётся новый чужой напев, кто знает, из какого далека. Дети выучат новую колыбельную — петь засыпающему морю: спи, море, всю ночь спи, дай дорогу кораблю огромному, в твоих руках беззащитному.
ИЗУМРУДНАЯ
Белка песенки поет
Да орешки все грызет,
А орешки не простые,
Все скорлупки золотые,
Ядра — чистый изумруд…
Белка не поёт песен — только смотрит таинственно глазами, блестящими, как те скорлупки. Бессовестно ржет в ответ на слова, произнесенные дурманным, что зелье дымящееся, голосом.
Сирены в море-Окияне затыкали уши и топились от этого голоса. Волны вышвыривали их на берег, и рыбаки собирали улов, тяжелые сети волокли к хоромам, белке на ужин — изумрудную чешую в фальшивые смарагды ковать.
Белка, зубы обнажая, улыбалась, и тот, кто пел за неё — ей и о ней — передергивал плечами. Острые коготки нетерпения царапали запястье, вспыхивали золотом глаза.
Выходили из хором люди — слушать беличьи песни, жмуриться от сияния смарагдов. Море катило волны прочь, прочь от голоса, лопались глаза у янтарных рыб, спящих под берегом.
Голос бормотал белке на ухо колыбельную, белка улыбалась-танцевала беззвучно и швыряла ком зеленоватой чешуи любому из замерших на пороге слуг.
Когда белку похитили, колдун голос свой отдал за белые крылья морской пены. Обернулся царевной-лебедью, коралловым клёкотом сиплым заманил князя-ворога в море, горькое жгучей солью. Князю думалось, это лебедь о голосе своём плачет — дивном, царственном. Обманулся, русалочьей костью за ужином поперхнулся. Белка, зубы изломав о клетку, уснула на груде монет чешуйчатых.
В следующей жизни просыпался человек с голосом сирены в снегах северных — цвета лебедева крыла. Путь держал к морю дурманному, тёр запястье, одетое изумрудным кольцом с золотыми когтями.
В следующем сне оживала белка в лесах промысловых, через горы драконовы шла — улыбаясь, навстречу фальшивым рубинам в короне княжеского дворца.

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ГЛИНТВЕЙН
Молодой мужчина садится в вишневую машину, и лысая резина шуршит по промёрзшему асфальту. Едет медленно, его призраки маленькими копытцами цокают позади. Льдистые силуэты видны в зеркала заднего вида.
В глухой ночи он едет по широкому пустому проспекту, за ним пристально следят квадратные глаза-окна серых зданий, над ним смеется украдкой громада стеклянных стен, алая водонапорная башня, словно грозящий палец, сотрясается ему вслед. Машина ползет на минимальной скорости, рядом вышагивает спутник в стильном пальто нараспашку. Смеётся, теперь уже не таясь:
— Ну ты и бестолочь: в -15 на кабриолете. Помрёшь же, нет?
— Глаза бы тебе выколоть, тварь, — отмахивается водитель.
Призраки испуганно сбиваются в кучу, отчего ритмичный цокот съезжает в скрип стекла.
В зеркалах матово посверкивает Смольный.
— Вон тот — выколешь? — спутник наугад указывает себе за плечо, очевидно подразумевая один из куполов.
— Угу, вот только возьму пару уроков промышленного альпинизма.
— Хорош придуриваться, поднимай крышу, — примирительно говорит Петербург.
Машина перебирается через мост, петляет по Петроградской стороне и замирает у притаившейся в цокольном этаже круглосуточной кофейни.
Молоденькая официантка пьёт кофе с корицей и жгучим перцем, из-под длинных ресниц наблюдая, как мужчина отогревает руки над кружкой глинтвейна.
— Впусти их, видеть не могу, надоели, — произносит она раньше, чем ее гость делает первый глоток. Толпа призраков жалобно тыкается наивными мордочками в стекло входной двери, которое позвякивает от их прикосновений.
Дверь открывается, разбудив колокольчик, ступени подрагивают под звонкими копытцами — и вот уже призраки сгрудились около единственного занятого дивана.
— Ты с ним заодно, — ворчит мужчина.
— Несомненно, — отмахивается девушка и целует в нос особо настырное существо. Остальные обшаривают стол, тянутся к горячим кружкам.
— О, все в сборе, привет, — вошедший следом за призраками целует девушку в щёку и стягивает пальто под её вскрик:
— Свет!
Неосторожный гость виновато вжимает голову в плечи, косясь на лопнувшую лампочку в дальнем углу зала. Снова становится светлее, как будто после обычного скачка напряжения. Стягивая крылья за спину, Петербург треплет призраков по холкам:
— Ну что, ручная сигнализация, есть не просишь, значит?
— Как видишь, просит, — фыркает уже, похоже, отогревшийся мужчина.
— Ничего, тебе давно пора сменить тачку на что-нибудь более… отечественное.
— Например, на болотоход Ленинградского болотозавода? — шутка получается мягкой, саркастичный тон тонет в терпком глинтвейне, точно зернышко кардамона.
— Ну что, в карты? — пропустив несостоявшуюся колкость мимо ушей, предлагает крылатый.
Девушка приносит пачку карт с замазанными чёрным маркером обложками, тасует и раздаёт.
— Какого черта, договаривались без него! — сокрушается человек, развернув свою карту и удрученно разглядывая Петроградскую сторону.
— Он пообещает не жульничать, — официантка с трудом сдерживает смех. — Пообещаешь ведь?
— Ага… — задумчиво тянет Петербург, всецело погрузившись в выпавшую карту. Наконец отрывается от нее:
— Дорогая, а откуда у тебя карта Кеттари? — золотые глаза выражают глубочайшую озадаченность.
— Нарисовала на досуге? — потупив взор, делает предположение девушка. Умение врать никогда не было одним из ее талантов.
— Ну, поехали, — нетерпеливо перебивает мужчина.
Призраки топочут по плитке пола в предвкушении, когда их человек делает ход:
— От Е7 до М5 кратчайшим путём. Дамы вперёд, — хитро подмигивает крылатому.
Прежде чем вступить в игру, официантка с деланной угрозой в голосе сообщает:
— Ничего, в следующий раз будем играть в города!

ПАРЧОВАЯ СКАЗКА
Буквы-ящерки скользят по ее запястьям, она хватает их за тонкие шершавые хвосты, но ящерки лишь подергивают язычками в ответ и — исчезают. Она берет кончики хвостов двумя пальцами, бережно складывает в коробок из-под специй. Самые любопытные из ящерок всегда возвращаются — хоть одним глазком подсмотреть, что сталось с доставшимся человеку трофеем.
Она смотрит из-за угла, как ящерка когтистой лапкой приоткрывает коробок, и из него вырывается пламя, с треском пожирает незадачливую гостью. Из пламени искрами разлетаются вёрткие саламандры, слепяще золотые, с клокочущим металлом в тонких горлах. Огонь-сияние охватывает стол, ползет по полу, облизывает ноги замершей-завороженной девы. Сполохи пламени отражаются в ее глазах, и через какие-то мгновения все ее одеяние — узорчатое, витиеватое золото. И руки ее ткут, ткут парчовые полотна, вышивают узор, пока она слепо смотрит в одну точку, куда-то в серебристо-снежный сумрак за окном.
Последние искры с треском гаснут на ее волосах, осыпаются, с сухим цокотом скачут под ногами, их клюют ящерки, которые набежали погреться в затухающем пламени.
Снимает застывшее золотой вязью одеяние, несет на вытянутых руках, вешает вместо занавеса в широком окне с резным дубовым наличником, потемневшим от вечных пожаров. Поутру подходит к окну и с удивлением вчитывается в очередную ящеричью легенду.
Буквы-ящерки дремлют тусклыми браслетами на ее руках, на щиколотках, колкими зубами держат густые волосы.
март 2011 — февраль 2012
Фото Ксении Локонцевой
СНЫ О ДОЖДЯХ И ГОРОДАХ
универсальный атлас для заблудившихся путников
в 15 звёздных картах
Хаббл*
Москва*
Нежность*
Стрекозы в волосах
Свет в конце туннеля
Последняя сигарета
На шпильках осени
Предсказанное
Сушить чаек
Письма капслоком
Корабли*
Мёд и кармин*
Изумрудная
Петербургский глинтвейн
Парчовая сказка
*тексты публиковались в сборнике изд-ва Скифия «За границами снов»
Сборка 2018 г.